Мы продолжаем публикацию романа Елизаветы Шабальской-Борк "Сатанисты ХХ века" в четырёх частях. Собственно, наш журнал немного не рассчитан на издание целых романов, но эта книга уникальна тем, что только за наличие этой книги в доме наши доблестные большевики расстреливали всю семью без суда и следствия. Нынешние потомки жидов-большевиков мало чем отличаются от своих предков, разве что русских не расстреливают, а сажают по 282 (русской) статье за какое-то там разжигание. Странно, что эту статью не применили до сих пор к жидовскому вождю Ленину-Бланку хотя бы за то, что он публично и неоднократно призывал к разжиганию мирового пожара и называл русскую интеллигенцию "говном", - истинное лицо, то есть рыло этого ублюдка.
ЧАСТЬ II. Пятнадцать лет спустя
I. Загадочное письмо
Прошло пятнадцать лет…
Отшумела в России революция 1905-го года, разбившаяся о твёрдость русского народа, но зато целый ряд других государств погиб в сетях международного жидо-масонского заговора.
Турция, Персия, Португалия! По всему миру расплывалась разбойная революция, умело подготовленная и поддерживаемая одной и той же преступной организацией…
Ольга Бельская, вернувшись в Россию из двухлетнего путешествия в Индию и Японию, отдалась литературной деятельности, которая очень скоро превратилась в кипучую журналистскую работу. Настало горячее время, когда в пору было «камням возопиять». Всё, что в России осталось чистым и отзывчивым, подымалось на помощь родине. Забывалась личная жизнь и личные интересы. Ольге всё пережитое в Германии казалось мелким и незначительным, по сравнению с тем, что творилось вокруг — в России, в Европе… во всём мире.
Забыла Ольга Бельская и театральную жизнь в Германии, и свою маленькую подругу, уехавшую когда-то на Мартинику. Правда, страшное известие об ужасающем извержении вулкана,6 стоившем жизни 43-м тысячам народа, пробудило было в душе писательницы воспоминание о подруге, конечно, погибшей, вместе с остальными жителями города Сен-Пьера.
Ольга пыталась получить более подробные сведения о судьбе острова, который она видела десять лет назад таким прекрасным уголком земного рая, сверкающим всей роскошью тропической флоры.
Она полагала, что страшное бедствие на Мартинике вызовет особый интерес и наполнит подробностями катастрофы столбцы газет и журналов на долгие месяцы; естественно было ожидать и снаряжения французским правительством специальных экспедиций — ученых, журнальных, технических — для расследования того, что случилось; ожидала Ольга целой серии романов, повестей, ученых сочинений и пьес, навеянных страшной судьбой прекрасной Мартиники, — словом, ждала всего того, что обычно повторяется во Франции при каждом сколько-нибудь «сенсационном» событии.
Но к крайнему её удивлению, о катастрофе на Мартинике поговорили неделю-другую и замолчали. Тщетно искала Ольга более подробных описаний, более точных сведений, отчетов «специальных корреспондентов». Ничего подобного не оказалось не только во французской, но и в мировой прессе. Париж удовлетворился несколькими необычайно краткими депешами телеграфных агентств. В Париже, где каждое «сенсационное» убийство оставляет след в литературе, ужасающая мартиникская катастрофа не оставила ничего. Появились, правда, на рынке три-четыре романа, но и они непостижимо скоро исчезли из обращения.
«Издание разошлось», — отвечали книгопродавцы на запросы Ольги. И, несмотря на такой завидный «успех» книг, их не выпустили повторными изданиями. Точно чья-то рука стремилась заставить человечество поскорее забыть о том, как в одно мгновение погиб целый город с десятками тысяч жителей…
Так Бельская и не узнала ничего о судьбе своей маленькой приятельницы, за упокой души которой она горячо помолилась.
Ольга догадывалась о том, чья рука так же упорно, как и незаметно, затягивала завесу забвения над мартиникской катастрофой.
Женщине, читавшей записки Минцерта, трудно было бы не узнать влияния масонства во всём, что совершалось в Европе. Головокружительная быстрота развала нравственности, безумный рост богоборчества были слишком очевидны для «предубеждённых» глаз. И Ольга недоумевала, как могли других не видеть того, что было так очевидно, не видеть победоносного похода масонства против христианских идеалов, не замечать повсеместного торжества евреев, захватывающих в свои руки деньги, торговлю, промышленность, науку, искусство и прессу (главное — прессу!), международные телеграфные агентства, — словом, всё, влияющее на общественное мнение.
В России, как и повсюду, совершалось предвиденное Достоевским торжество жида… А ослеплённые русские передовые умы преклонялись перед этим торжеством, как торжеством «прогресса», и называли «ретроградами» всех зрячих, видевших масонскую опасность.
Ольга видела всё это. Размышляя о мартиникской катастрофе, она поняла, что масоны не могли допустить, чтобы человечество стало задумываться над значением явлений, возвещающих начало гнева Божия.
Масоны больше всего на свете боятся пробуждения веры и благочестия, а потому обо всём, что ясно до очевидности, говорить о небесном возмездии, замалчивают в своей прессе с упорной последовательностью.
Христианские народы не должны были видеть, что ответом на святотатства богоборцев явились землетрясение в Мессине, невероятные разливы жалких речонок Сены и Москвы, гибель Мартиники… да мало ли ещё что! Все эти грозные явления тонули в безбрежном море пустых сплетен и политической чепухи, наводняющих человечество, благодаря стараниям международной жидо-масонской печати.7
Людям, одураченным бесчисленными депешами о разных пустяках распространяемых «агентствами» как нечто чрезвычайно важное, некогда было задумываться о причинах и последствиях различных явлений природы. Печать каждодневно пускала в обращение столько нового, глупого и пустого, но все же отвлекающего внимание и своей массой скрывающего действительно важные вещи, что человечество положительно разучилось самостоятельно думать в безумном круговороте всемирной политической сплетни.
А время летело неудержимо! Летели и события — страшные события, сменяющие друг друга с головокружительной быстротой.
Ольге некогда было разыскивать сведения о судьбе приятельницы… Началась японская война, и 35-летняя писательница, одна из первых, уехала на Дальний Восток. Она надеялась там быть полезной знанием японского языка и, действительно, провела больше года на передовых позициях в качестве переводчика. Только расстроенное здоровье принудило её бросить этот опасный пост.8
Не желая оставаться бесполезной, она вступила в Красный Крест и уехала в Россию. Здесь уже завязалась борьба с тёмными силами.
Патриотические газеты рождались и умирали. Но на место угасших вставали новые рыцари пера. По всей России шла борьба с революцией, борьба отчаянная, упорная, святая, — борьба света с мраком, добра со злом, христианства с богоборчеством.
Ольге Бельской некогда было оглянуться на прожитую жизнь, некогда было замечать седины в золотых волосах. Надо было работать, работать и работать…
Вдруг среди этой лихорадочной трудовой жизни, уже пожилая писательница совершенно неожиданно получила письмо из Германии. Почерк на конверте заставил её призадуматься: он показался слишком знакомым. Где же видала она эти витиеватые готические немецкие буквы, — такие красивые и такие неразборчивые?…
И внезапно всплыло в её памяти далёкое прошлое — годы учения в венской консерватории…
Ольга Бельская схватила все ещё нераспечатанный конверт. Да, это её почерк… Она жива!
— Как это я сразу не узнала её почерка? — прошептала писательница, поспешно разрывая конверт и развёртывая письмо неожиданно объявившейся подруги.
Письмо было коротко, удивительно коротко для женщины, пишущей своей приятельнице после пятнадцати лет молчания. На почтовом листе бумаги оказалось всего несколько строк:
«Милая Оленька! Случайно узнала я, что известная русская писательница Ольга Бельская и моя милая Оленька — одно и то же лицо… Это придаёт мне смелость просить тебя об одолжении… Я всё ещё в театре, но играю уже драматических героинь. В настоящее время служу в Кенигсберге, где публика носит меня на руках. К сожалению, в «модных» пьесах почти нет хороших ролей, и я тщетно ищу подходящей драмы для своего бенефиса…
Если бы ты согласилась написать для меня драму? Мне бы хотелось что-либо особенное… Знаешь, ведь можно бы освежить что-либо классическое, переделав на современный лад!.. Это теперь в моде. Хотя бы «Фауста»… Помнишь, как мы с тобой восхищались в консерватории «Фаустом»? Ещё у тебя было такое дивное иллюстрированное издание! Надеюсь, что оно цело… И вот можно было бы Гретхен одеть в парижский модный костюм, а «Фауста» — в кирасирский мундир. Вышло бы новей самых модных новинок… Если бы ты не поленилась приехать ко мне, — ведь это так близко от Петербурга, — то я бы объяснила тебе, и, пожалуй, моя мысль показалась бы тебе менее глупой. Писать же, ты знаешь, я никогда не умела… Право, приезжай, милочка. Бесконечно порадуешь твою старую Гермину Розен.
P.S. С ужасом вижу, что схватила по ошибке лист бумаги, на обороте которого подводила свои годовые счета… Переписывать письмо времени нет… Надеюсь, ты простишь мою рассеянность и не рассердишься».
Оборотная сторона письма действительно была испещрена цифрами, занимавшими целую страницу.
С удивлением прочла писательница это странное письмо… Пятнадцать лет молчания, и затем просьба переделать «Фауста» в современную пьесу! Надо же придумать такой вздор! И с чего это ей в голову пришло?
Погруженная в воспоминания далёкого прошлого, Ольга сложила письмо и уже собиралась засунуть его обратно в конверт, но взгляд её упал на исписанную цифрами заднюю страницу. Машинально развернула она снова большой лист почтовой бумаги и пробежала глазами ряды цифр. В голове её роились картины доброго старого школьного времени, когда они составляли себе костюмы по тому дивному изданию «Фауста», с иллюстрациями Каульбаха, о котором вспоминала в этом письме Гермина Розен.
И вдруг Ольга схватилась за голову… Ей припомнилась маленькая подробность венской школьной жизни… Между несколькими, особенно дружными, приятельницами их выпуска существовал условный способ корреспонденции, как это часто бывает в школах. Способ этот придумала сама Ольга, вычитавшая его в каком-то романе и запомнившая чрезвычайно простую систему, расшифровать которую, однако, непосвящённому совершенно невозможно. Система называлась «двухкнижной». У каждого из пишущих существовала одинаковая книга, название которой составляет тайну посвященных. В этой книге пишущий письмо отыскивает нужное слово, которое и отмечается цифрой. Одна цифра означает страницу, другая строчку, а третья слово, или наоборот. Цифры разделяются точками, запятыми, буквами, плюсом или минусом или каким-либо иным знаком. Для переписывающихся это значения не имеет, но для разбирающих эти разнообразные промежуточные знаки усиливает загадочность рукописи. Кроме того, для отвода глаз, все цифры складываются, что ещё больше спутывает непредупреждённых. Между Герминой и Ольгой книгой для таинственной корреспонденции в венской консерватории избран был «Фауст».
Неужели Гермина вспомнила способ секретной корреспонденции и хотела сообщить ей нечто таинственное?
Ольга принялась внимательно рассматривать цифры, покрывающие страницу, и скоро убедилась, что они должны иметь особенное значение. Надо было только расшифровать их.
Поспешно отыскала Ольга среди книг, разложенных на столе в её гостиной, красивый том в красном переплете, — известное издание Каульбаховского Фауста и, развернув его, принялась подыскивать страницы и слова, согласно нумерации письма Гермины, причём постепенно заносила на клочке бумаги получаемые фразы.
Через час кропотливой работы перед нею было письмо, настоящее письмо Гермины:
«В память нашей старой дружбы, дорогая Ольга, ради всего святого, приезжай немедленно ко мне. Имею рассказать тебе важные и… страшные вещи. Написать не смею. Малейшее подозрение убьёт меня и тебя!..
Между тем не могу больше жить и не хочу умирать, унося в могилу страшную тайну. Приезжай, Ольга!.. Узнав, что ты стала писательницей, я поняла, что Бог послал мне тебя. С твоей помощью мне, бедной, удастся, быть может предварить мир о страшной опасности. Приезжай, ради неба, Оленька!.. Жду тебя поскорей, моя радость, ибо не знаю, как долго меня оставят в живых. Когда будешь отвечать, не упоминай ни намёком об этих строках, ибо письма мои, вероятно, читаются. О нашей же «криптограмме» никто догадаться не может! Приезжай, Ольга»…
С недоумением перечитывала Ольга эти загадочные строки… Что могли они означать? В уме её мелькнуло подозрение: уж не сошла ли с ума Гермина? Но нет… Для сумасшедшей эти строки были слишком логичны.
И вдруг Ольге припомнился отъезд Гермины на Мартинику в обществе лорда Дженнера. И точно луч света, прорезывающий ночную тьму, в голове русской писательницы мелькнула мысль: «Масоны»…
Да, очевидно тут замешаны масоны! Какая-нибудь адская интрига, в которую бедная молоденькая актриса была замешана против воли… Теперь она хочет облегчить свою душу признанием.
II. Снова встретились
Предупреждённая депешей о приезде Ольги, Гермина Розен ожидала приятельницу на вокзале в Кенигсберге.
Обе подруги стразу узнали друг друга, несмотря на пятнадцатилетнюю разлуку, и обнялись со слезами на глазах.
Много раз обменялись они поцелуями и затем, продолжая держать друг друга за руки, отстранились одна от другой и вглядывались в знакомые, милые, изменившиеся черты, припоминая давнишние времена и не замечая слез, набегающих на глаза.
— Ты очень изменилась, Ольга, — проговорила Гермина, рассматривая правильные черты лица, глубокие синие глаза, теперь окружённые тёмными кругами; тонкие черты красивого лица хоть и оставались теми же, но беспощадная жизнь провела резкие морщины на нежной коже. — Хотя ты все та же, Оленька… Не постарела, а только старше стала!
— А вот ты даже и старше не стала, — весело улыбаясь, перебила Ольга. — Ты только выросла и просто красавицей стала…
Гермина Розен нимало не постарела. Ни единого седого волоса в роскошных темно-каштановых волосах, ни малейшего следа увядания на лице! Матовое, точно выточенное из слоновой кости лицо оттенялось лёгким румянцем, а кожа была прозрачна и атласиста, как у семнадцатилетней девушки…
— Ты удивительно похорошела, — повторила Ольга, оглядывая подругу. — И при этом ты не похорошела, но стала совсем иной, точно ты переродилась…
— Скажи лучше — поумнела, — добродушно смеясь, перебила Гермина, заметив колебание в словах Ольги. — Да ты не стесняйся, Оленька! Я знаю, что была тогда большой дурочкой. У меня хватило рассудка постараться… немного поумнеть… Не слишком много, конечно: из своей кожи не выскочишь.
Гермина была одета с благородной простотой изящной светской женщины: безукоризненно сшитый костюм из тёмно-зеленого сукна, отделанный чёрным барашком, без всяких модных вычурностей, во всём туалете молодой женщины, как и в её манерах, не было ничего кричащего, ничего преувеличенного, хотя бы в количестве или качестве драгоценностей, которыми так охотно обвешивалась хорошенькая актриса пятнадцать лет назад.
Всё это заметила Ольга с первого взгляда.
— Да, ты сильно изменилась к лучшему, Гермина, — серьёзно проговорила Ольга. — В твоей наружности произошла невероятная перемена: твоя красота приобрела благородство. Да. Ты очень изменилась.
— Жизнь часто меняет людей, как наружно, так и внутренне, — заметила Гермина. — Тебе ли не знать этого, Оленька. Но… об этом после, когда мы будем одни.
Актриса внезапно умолкла и окинула пытливым взглядом пустеющий вокзал: на платформе, где остановились обе подруги, все ещё держа друг друга за руки, оставались лишь носильщики, да два-три запоздалых пассажира разыскивали затерянный багаж.
— Скажу только, что мой муж, лорд Дженнер, погиб во время известной тебе катастрофы… ты, вероятно, знаешь: его родные не признали нашего брака в виду какого-то семейного закона, запрещающего наследнику майората жениться на иностранке.
В это время к ним подошел пожилой человек в изящной темной ливрее и спросил, где багаж прибывшей дамы.
— Вы останетесь здесь, Фридрих, — распорядилась Гермина. — Возьмите у посыльного багаж графини Бельской и привезите его. Мы же поедем прямо домой… Подзовите мой автомобиль, прежде всего…
Через две минуты Ольга сидела в роскошной двухместной карете электрического автомобиля, управляемого молодым шофером тоже в ливрее.
— Оттого ты роскошествуешь, по обыкновению, и даже больше обыкновенного, — улыбаясь промолвила Ольга. Гермина грустно улыбнулась.
— Да, милочка… Лорд Дженнер оставил мне большое состояние, но у меня нет ни родных, ни цели в жизни. Моя матушка давно уже скончалась. Остается одно: сцена — вечная утешительница женщин, не знающих куда приткнуть свою душу и чем заполнить время.
— И ты довольна своим положением в театре? Почему ты не постараешься перейти в один из столичных театров? Я помню, у тебя был большой талант…
— Таланту легче живется в провинции, чем в столице. Поверь мне, Оленька, серьёзно относятся к театру только в провинции… У нас, в Германии, по крайней мере… Вот почему я и предпочитаю служить в одном из городов, «подальше от Мадрида», — докончила она цитатой из шиллеровского «Дон-Карлоса».
В небольшой, но роскошно убранной квартире Гермины Розен для Ольги приготовлена была комната со всеми удобствами и с той мелочной заботливостью, до которых додумывается только искренняя дружба.
Русская писательница, со слезами на глазах, обняла свою подругу, не забывшую ни одного из «вкусов» и слабостей своей приятельницы, начиная от великолепных белых лилий в жардиньерках и роскошных махровых гвоздик в вазах, до любимых Ольгой шоколадных конфет и малинового варенья в хрустальных мисочках.
Когда обе подруги уселись за завтрак, предварительно выкупавшись и переодевшись в домашние капоты, Ольга спросила подругу о причине её долголетнего молчания.
Гермина вместо ответа приложила палец к губам и быстро произнесла, при виде входящего Фридриха с кипящим серебряным самоваром в руках:
— Ты видишь, милочка, что близость границы дает себя знать: русский самовар получил и у нас права гражданства.
Когда же камердинер поставил самовар на стол и удалился, оставив дверь в соседнюю комнату открытой, Гермина быстро проговорила по-французски:
— Сегодня вечером я играю Марию Стюарт, но завтра надеюсь рассказать тебе все, что хотела. Скажись усталой и уйди спать часов в десять вечера. Но не засыпай: я приду к тебе попозже, и мы поговорим по душам… А пока, — снова перешла она на немецкий язык, — если ты не слишком устала с дороги, то можешь посмотреть, как у нас играют в провинции Шиллера.
Играли более чем прилично и, что важней всего, играли серьёзно, с убеждением и с увлечением…
Ольга Бельская, давно уже переставшая посещать театры в Петербурге в виду невозможного репертуара, составленного из пьес, которых нельзя было смотреть без негодования или отвращения, здесь отдыхала душой, слушая дивные стихи Шиллера.
Следующий день Гермина провела дома с подругой. Но каждый раз, когда понятное нетерпение заставляло Ольгу заговорить о том, что её занимало, Гермина останавливала её таким красноречивым взглядом, что Ольга поспешно проглатывала свой вопрос и снова начинала разговор о возможности «модернизировать» «Фауста», или переделать ту или иную «классическую» пьесу для немецкого театра.
Когда они вечером разошлись по своим комнатам, Ольга, улёгшись в постель, старалась разгадать, что заставило её подругу так таинственно вызвать её, и с нетерпением ожидала, когда пробьет 12.
Но вот бьет первая четверть, половина, третья четверть и наконец 12.
В квартире Гермины Розен постепенно угасали огни. После столовой погас свет в гостиной и будуаре, затем и в спальне хозяйки дома и её гостьи, наконец, на кухне в помещениях прислуги, для которых устроены были, по немецкому обыкновению, комнаты под самой крышей, в мансардах, соединённых с квартирами телефонами, так как Гермина жила в одном из барских домов, построенных со всевозможными усовершенствованиями новейшей техники, — до центрального отопления и электрической кухни включительно.
Гермина, окончив ночной туалет, отпустила свою камеристку. Закончив необходимую уборку, прислуга поднялась к себе наверх, убедившись, что хозяйка и гостья её спят крепким и спокойным сном.
К полуночи погасли последние огни, и только спальня Гермины слабо освещалась ночной лампочкой под нежно-розовым матовым колпаком. Ольга же по своему обыкновению потушила огонь и нетерпеливо ожидала объяснения, обещанного Герминой.
Внезапно она приподнялась на постели: ей почудились шаги в соседней комнате… Через минуту двери тихо отворились и на пороге показалась в белом суконном халате Гермина, слабо освещенная розовым светом, долетавшим из её спальни сквозь открытую дверь.
— Ты не спишь, Оленька? — раздался тихий голос Гермины.
— Нет. Я ждала тебя, — так же тихо ответила Ольга, отыскивая ощупью халат и туфли.
Но Гермина уже стояла возле её постели и, положив руку на плечо подруги, произнесла все тем же сдержанным шёпотом:
— Лежи, лежи, Оленька… Я сяду возле тебя… Так, в полутьме мне легче будет рассказывать тебе. Ты узнаешь, как я сделалась христианкой.
— Как, разве ты крестилась, Гермина? — чуть не вскрикнула Ольга. Но маленькая ручка актрисы поспешно прикоснулась к губам подруги.
— Не надо говорить громко, Оленька, — тихо сказала Гермина. — Как знать, нет ли в этой комнате где-нибудь под обоями каких-нибудь слуховых труб, передающих каждое громко сказанное слово… один Бог знает куда… Оставайся в постели, Оленька. Я сяду возле тебя в это кресло и расскажу тебе то, что смогу… Чего же не посмею сказать, на что не хватит времени или силы, ты найдёшь вот в этой маленькой книжке, в которую я заносила многое. Ты узнаешь причину гибели Сен-Пьера на Мартинике. Узнаешь, почему погиб Сен-Пьер, вместе с его полутораста тысячами жителей, белых и цветных…
— И все они погибли? — дрожащим голосом спросила русская писательница.
В полсекунды, Ольга! — торжественно произнесла Гермина. — Рука Господня поразила грешный город, в котором творились вещи худшие, чем в Содоме и Гоморре…
III. Исповедь
С минуту продолжалось тяжёлое молчание. Наконец, Ольга прошептала, все ещё не выпуская руки Гермины из своих похолодевших пальцев:
— Да, я уже давно удивляюсь тому, как мало в Европе обращено было внимания на такую ужасающую катастрофу, как мартиникское извержение вулкана и как мало следов она оставила в воспоминании тех, кого, казалось бы, должна была касаться больше всех, т. е. французов и парижан… Правда, всё население Сен-Пьера погибло, так что некому было вспоминать, некому рассказывать.
— Неправда, — горячо зашептала Гермина. — Неправда, Оленька… Далеко не все жители Сен-Пьера погибли. Добрая четверть жива и поныне… Можешь мне поверить. Я ведь своими глазами видела, как почти за год до катастрофы началось бегство из проклятого города. Бежали все, в ком оставалась хоть искра совести, все, кто боялся гнева Божия. Бежали все, кто мог и как мог, бежали куда глаза глядя и число беглецов увеличивалось еженедельно. Все, кто ещё оставались христианами, бежали не разбирая куда… бросали свои дома, плантации, дела, только бы скорее вырваться из проклятого, обречённого на гибель города…
— Но за что же? За что, Гермина? — прошептала Ольга.
— Сейчас узнаешь… Эти массовые отъезды увеличивались с каждым рейсом. Все, кто ещё не разучился верить и молиться Богу, все знали, что Сен-Пьер осуждён на гибель, знали также все и почему… Убежавшие из Сен-Пьера были спасены. Многих предупреждали вещие сновидения, повторявшиеся до того одинаково, что одной этой одинаковости достаточно было для того, чтобы убедить самых неверующих. Но, увы, ослеплённых адскими чарами ничто убедить не могло и Сен-Пьер погиб.
— А твой муж? — неосторожно спросила Ольга и не договорила, чувствуя, как стройное тело молодой женщины вздрагивает от сдержанных рыданий.
Этот вопрос точно заставил очнуться Гермину. Она решительно отёрла слезы и произнесла все ещё шёпотом:
— Мой муж лорд Дженнер? Я не знаю, что с ним сталось… Бог сжалился надо мной. И кроме того… кроме того, я видела грозное знамение, образумившее меня. Но дай мне рассказать по порядку о моём пребывании на Мартинике. Всё, что я сообщу тебе, все, что ты прочтёшь в этой книжечке (Ольга почувствовала, что в её руку вложили довольно большую, но тонкую тетрадь в мягком кожаном переплёте), всё это ты напечатаешь, когда захочешь, где захочешь и в какой угодно форме, но только после моей смерти.
Ольга вздрогнула и попыталась засмеяться, но смех прозвучал неискренне в жуткой тишине тёмной комнаты.
— Я, конечно, исполню твоё желание, но… в таком случае, пожалуй, твои записки никогда не увидят света, ибо, по всей вероятности, ты проживёшь дольше меня… Ведь как-никак, а я на десять лет старше тебя… А у нас, в России, живут быстро и умирают ещё быстрей, особенно в наше ужасное время…
— Нет, Оленька, — сказала Гермина. — Я знаю, что дни мои сочтены. Вот почему я и написала тебе после пятнадцати лет молчания… Прежде я боялась смерти и откладывала роковое признание, боясь, что оно будет мне приговором. Бог мне простит эту слабость. Ты скоро узнаешь всё. Я не хочу умереть, не исполнив своей священной обязанности… А потому выслушай мою исповедь и не суди меня строго.
Долго, долго раздавался тихий шёпот в комнате Ольги. Ночная темнота уступала место бледному рассвету, а Гермина всё ещё рассказывала… Только тогда, когда на востоке загорелась розовая полоса зари, замолчала утомлённая молодая женщина; на смертельно-бледном лице её первые лучи солнца осветили страшные следы пережитых волнений.
Не менее бледно и взволнованно было лицо русской писательницы. С глубокой нежностью и с болезненным состраданием прижала она к своей груди головку Гермины, когда та замолчала, и перекрестила её.
— Храни тебя Христос, бедняжка! Он один может дать тебе силу жить с подобными воспоминаниями… В том, что Он простил тебя, я не могу сомневаться уже потому, что ты успела уехать из обречённого города. В этом ясно сказалось милосердие Господне.
Гермина Розен прижалась лицом к груди старшей подруги, отирая крупные капли слез, неудержимо струившихся из глаз, а бледные губы её чуть слышно прошептали:
— Да будет воля Твоя, Господи!
В тот же вечер Бельская уехала из Кенигсберга. Она заранее уже, в присутствии камердинера и камеристки, предупредила свою подругу, что вырвалась «только на минутку» и что может пробыть с нею не более трёх дней. Поэтому быстрый отъезд русской писательницы никого, по-видимому, не удивил.
Гермина Розен довезла Ольгу на своём автомобиле до вокзала, а затем усадила её в свободное купе первого класса.
Поезд тихо тронулся. Ольга высунулась в окошко, подобно другим отъезжающим. Возле окна стояла высокая стройная фигура красавицы в синем бархатном костюме, в парижской шляпе из собольего меха и бледно-голубых цветов гортензии, с маленькой собольей муфтой, украшенной такими же цветами. Прекрасное лицо Гермины было бледней обыкновенного, а её громадные тёмные глаза глядели с бесконечной грустью на уезжавшую подругу.
— До свидания! — крикнула Ольга с напускной весёлостью.
— Прощай, Оленька! — ответила Гермина таким голосом, что Ольга невольно вздрогнула.
— Прощаются только с покойниками! Тебе же я говорю «до свидания». Ведь я жду тебя весной к себе в Петербург.
Поезд ускорил ход. Гермина ответила подруге только прощальным жестом, махнув светло-серой лайковой перчаткой.
Перед глазами Ольги быстро замелькали фонари платформы; идущие рядом с окнами провожающие начали отставать.
Гермина ещё стояла на том же месте, сжимая кружевной платок, затем, махнув ещё раз платком, повернулась и пошла к выходу.
Следившая за ней глазами Ольга видела, как Гермина подошла к дверям вокзала и внезапно остановилась при виде подходившего к ней со шляпой в руке высокого плотного господина, в пальто с бобровым воротником. Ольга видела его почтительный поклон, а также и то, как Гермина быстро обернула голову к убегающему уже поезду и сделала движение, точно желала побежать за ним, но затем подала руку неизвестному господину, который в свою очередь обернулся, глядя вслед поезду. Лица этого господина Ольга уже не могла разглядеть. Но она видела, как он направился к двери под руку с Герминой, и как эта дверь за ними затворилась.
Поезд ускорял ход… Потянулись полутемные склады по обеим сторонам, затем замелькали фонари предместья, всё скорей и скорей, постепенно сливаясь в одну блестящую линию. Затем линия стала раскрываться. Огоньки редели, темнота сгущалась… ещё минута-другая — и курьерский поезд мчался уже по полям и лугам, кажущимся пустыней в тёмных сумерках зимнего вечера.
Перед глазами Ольги всё ещё стояла красивая стройная фигура молодой женщины в синем бархатном платье, с голубыми гортензиями на собольей шапочке, под руку с мужчиной в изящном пальто с бобровым воротником. И Бог весть почему картина эта наполняла душу русской писательницы тяжёлой и мрачной грустью.
До самого Вержболова преследовало Ольгу это воспоминание о подруге, уходящей под руку с неизвестным мужчиной. Минутами её сердце больно сжималось — не то страхом, не то беспокойством. Чудилась в тёмном углу плохо освещённого багажного зала стройная фигура Гермины и её печальное бледное лицо с полными слез глазами.
Только после Вержболова усталость взяла своё. Ольга попросила кондуктора приготовить ей постель и крепко заснула.
Но и во сне её преследовало воспоминание о Гермине. Она видела её, высокую, стройную, прекрасную, уходящую под руку с неизвестным господином; из-под поднятого бобрового воротника у последнего блестели два чёрных глаза, отливавшие зеленоватым блеском, как у волка или филина.
Молча двигалась эта пара по каменным плитам какого-то бесконечного коридора, тускло освещённого простыми керосиновыми лампами, льющими слабый дрожащий свет на печальное бледное лицо Гермины и на тёмную фигуру мужчины рядом с ней…
Ни звука кругом… Даже шаги медленно удаляющейся пары не звучали по каменным плитам. Только издали доносился слабый плеск, точно от прибоя волн о песчаный берег или о корму движущегося судна.
Внезапно коридор расширился. Показалась каменная лестница, ведущая куда-то вверх. Старая крутая лестница, с покривившимися ступенями, покрытыми тёмно-зелёной плесенью. Перед первой ступенью этой лестницы Гермина отшатнулась, охваченная ужасом. Ольга видела, как она зашаталась и протянула руку, ища опоры. Неизвестный спутник Гермины любезно поддержал её, заботливо помогая ей подниматься по лестнице.
А позади, шипя и пенясь, вырвались откуда-то зелёные волны… Всё выше поднимали они белые гребни, нагоняя уходящих. Вот они уже касаются синего бархатного платья Гермины. Вот они поднялись до её колен… до пояса… до груди…
— Гермина! — с ужасом воскликнула Ольга и… проснулась.
Поезд мчался. В окно глядела беспросветная тьма… Из соседнего купе доносился храп какого-то пассажира… Мелькнул бледный свет из какой-то сторожки…
Ольга перекрестилась, снова улеглась и снова заснула.
И снова увидела она во сне Гермину… Всё в том же синем бархатном платье, но уже без собольей шляпы; вместо шляпы на её роскошных распущенных волосах был надет венок из незнакомых Ольге цветов — белых, желтых и красных, переплетённых тёмной зеленью. Прекрасное лицо Гермины казалось выточенным из мрамора: так бледно, неподвижно и бескровно оно было. Даже губы её, яркие, пурпурные, чувственные губы побледнели, чуть-чуть выделяясь посреди матово-бледного лица. Только глаза молодой женщины горели ярким светом. И так странно светились эти глубокие живые глаза! Казалось, что в алебастровую голову вставлены были прозрачные агатовые пластинки, освещенные сзади ярким электрическим лучом.
IV. Вещий сон
Гермина стояла одна на большой треугольной эстраде из чёрного мрамора. Эстрада эта возвышалась посреди какого-то странного помещения, не то подземного зала, не то грота. Стены этого помещения были облицованы тёмно-красным мрамором, на фоне которого выделялся двойной ряд колонн трёхгранной формы, из такого же чёрного мрамора, как и эстрада.
Ольга не считала этих колонн, так как ей видна была только половина круглого зала, но почему-то она знала, что всех колонн 33, — ни больше и ни меньше. Посреди каждой из этих колонн, на высоте человеческого роста, ярко светились золотые буквы, в которых Ольга узнала древнееврейские письмена. Ольга тщетно силилась понять, что означали эти письмена, и это усилие настолько увлекло её внимание, что она даже не взглянула, когда золотые буквы на колонне внезапно запылали огнём, каким горит спирт, смешанный с солью.
В этом фантастическом освещении Ольга увидела, что круглый зал с трёхгранными колоннами не пуст, как ей показалось сначала. В нём шумела и двигалась целая толпа народа, но тихо, чуть слышно, точно в отдалении. Между колоннами, значительно выше человеческого роста, виднелась воздушная сквозная галерея из тончайшей металлической решётки, блестящая позолота которой резко выделялась на фоне красных мраморных стен, принявших теперь яркий пурпурный блеск, точно их облили свежей кровью. На галерее толпились люди: старики и молодые, красивые и безобразные; их костюмы и наряды отличались необыкновенным разнообразием, точно здесь собралась толпа замаскированных. Лишь одно общее было у всех присутствующих — пышные венки на головах из таких же цветов и зелени, из каких сделан был и венок, украшавший Гермину, на которую жадно устремились глаза всей этой разношёрстной толпы — странные и страшные глаза, горящие зеленоватым огнем, точно глаза хищного зверя или ночной птицы.
И Ольга почувствовала, что её приятельнице грозит страшная опасность, и что она, Ольга, должна спасти её…
Ольга знала, что для этого надо было сказать только два слова… Но какие?.. Она тщетно напрягала все силы, чтобы припомнить эти спасительные слова — такие простые, такие известные — она так часто их повторяла! А тут никак не могла вспомнить, и напряжение мысли было так мучительно, что Ольга громко застонала и… проснулась.
Глубокая тишина окружала её. Только издали доносились грубые голоса. В окно вагона, сквозь опущенную занавеску, вырвался слабый свет фонарей. Поезд стоял на какой-то маленькой станции. Вагон был пуст. Ольга прочла название станции и, сообразив, что до рассвета осталось ещё часа два, снова улеглась.
Припоминая свой странный сон, она невольно силилась вспомнить, какие слова хотела она сказать Гермине, и снова задремала. Вдруг ей показалось, что её разбудили. Разбудил голос Гермины, который Ольга не могла смешать ни с каким другим голосом.
— С тех пор, как я вернулась в Европу, прошло семь лет. Но я молчала, почему вы обвиняете меня теперь?..
Ольге смутно послышался другой голос, мужской, но он звучал так тихо, что Ольга тщетно напрягала слух, пытаясь уловить хоть одно слово из невнятного шёпота. Затем Гермина ответила:
— Это вздор. Моя приятельница была у меня для того, чтобы поговорить о переводе своей пьесы на немецкий язык. Я просила её об этом, потому что не нашла подходящей роли для своего бенефиса, и потому, что хотела оказать услугу моей старой подруге, которой её русские пьесы не дадут того, что может дать немецкая.
Голос Гермины снова умолк, и снова Ольга не могла разобрать, что говорили другие… Но через минуту голос Гермины зазвучал снова:
— Этой клятвы я не хочу произносить!
До слуха Ольги долетел вопль многочисленных голосов, — дикий, злобный гул негодования, смягчённый расстоянием, как слова, передаваемые плохим телефоном. Но вот снова донёсся голос Гермины:
— Я знаю, что ждёт меня. Я не хочу дольше оставаться вашей рабыней… Слышите ли? Не хочу… Кричите, проклинайте, грозите, — голос Гермины всё возвышался, — меня защитит крест Христов…
И вдруг они, спасительные слова, внезапно мелькнули в уме Ольги, и она крикнула во весь голос:
— Молись, Гермина! — и проснулась.
Сквозь отворённую дверь в её купе вырвались золотые лучи восходящего солнца.
Поезд мчался по засыпанным снегом полям, сверкающим бриллиантовыми искрами.
— Конечно… Всё это был сон, — прошептала Ольга со вздохом облегчения.
Она тщательно закрыла двери, задернула занавеску у окна и, опустившись на колени, отдалась тому страстному порыву молитвы, что уносит человека далеко от земли, к престолу Всемогущего и Всеблагого Отца Небесного, ангелы которого являются хранителями душ слабых, грешных, вечно колеблющихся, вечно сомневающихся земных творений Божьих.
V. Страшная загадка
Ольга на другой день по приезде нашла целую пачку нераспечатанных писем и газет, ожидающих её. Тут были русские и иностранные газеты, необходимые «орудия производства» писательницы и журналистки; по профессиональному долгу интересующейся тем, что делается на всех концах земного шара.
Взяв из газет немецкую, Ольга развернула её.
Сразу ей бросилось в глаза заглавие одной из статей:
«Таинственная смерть актрисы ».
Лихорадочная дрожь пробежала по спине писательницы. Сердце её сжалось мучительным предчувствием…
«Необычайную сенсацию, — сообщала газета из Кенигсберга — возбудила здесь таинственная смерть известной артистки Гермины Розен, бывшей одно время звездой берлинского Резиденц-театра. Последние два года артистка играла в Кенигсберге. Она жила богато, благодаря средствам, оставленным ей мужем, миллионером-американцем, погибшим во время известного извержения, уничтожившего город Сен-Пьер на Мартинике. Вчера вечером эта интересная артистка неожиданно исчезла. В половине седьмого она проводила на поезд одну из своих подруг по театральной школе, приезжавшую навестить её из России. На вокзале её случайно встретил один из представителей местной денежной аристократии, барон Гольдштейн, проводивший её до автомобиля и передавший шофёру приказание артистки ехать в театр, где она должна была играть роль леди Мильфорд в пьесе «Коварство и Любовь».
По окончании первого акта, режиссер зашел в уборную справиться, готова ли «леди Мильфорд», так как её выход во II акте, и услышал от ожидавшей её камеристки, что её госпожа до сих пор не приезжала. Справились по телефону. Из квартиры артистки ответили, что автомобиль вернулся домой около часу назад, высадив хозяйку у дверей кондитерской, напротив театра. Отпуская шофера домой, Гермина Розен сказала ему, что зайдёт купить конфет, а затем пешком перейдёт площадь до театра. Шофёр немедленно уехал.
Справились в кондитерской и получили по телефону ответ, что артистка, хорошо известная хозяину и всем продавщицам, в магазин не заходила, хотя одна из продавщиц видела в окошко, как она вышла из автомобиля, и даже подумала, что она идёт к ним за конфетами, что случалось чуть ли не ежедневно. Однако артистка в кондитерскую не вошла, и продавщица, отвлечённая покупателями, не видела, куда она направилась…
Зрителям объявили, что внезапно заболевшую Гермину Розен заменит другая артистка, но слух об «исчезновении» распространился странным образом среди публики и произвёл большое волнение.
Заинтересовалась и полиция, секретно разведывая, куда бы могла скрыться Гермина Розен. На утро рыбаки нашли труп артистки на льду реки Прегеля, соединяющей Кенигсберг с морем. Благодаря сильным заморозкам, река была покрыта у берегов довольно толстым слоем льда, на котором и лежало тело красавицы-артистки, одетой в синее бархатное платье, в котором она выехала накануне вечером, но без верхней одежды… Вместо шляпки на её распущенных волосах надет был венок из цветов и зелени. В причине смерти сомневаться не было возможности, так как в груди несчастной молодой женщины оказалась золотая шпилька с большой круглой головкой из бирюзы и бриллиантов, которой артистка обыкновенно прикалывала свою шляпку. Длинное тонкое остриё сыграло роль стилета и пронзило сердце бедной женщины, не подозревавшей, вероятно, каким опасным оружием могла сделаться дорогая игрушка, которую она носила как модное украшение… Кроме этого на теле покойницы не было ни малейших следов насилия.
Составилось предположение о самоубийстве, но врачи, осматривавшие труп, утверждали, что по направлению раны (слева направо), о самоубийстве не может быть и речи, ибо подобную рану самоубийца мог бы нанести себе разве только левой рукой, что исключительно допустимо для так называемых «левшей».
Следственные власти крайне заинтригованы, во-первых, — венком из живых цветов на распущенных волосах артистки, уехавшей из дому в собольей шапке, с голубыми гортензиями на модной прическе с черепаховыми гребёнками, и во-вторых, небольшим, с ладонь величиной, куском толстой бумаги, сквозь который была продета золотая булавка, послужившая кинжалом. Бумажка эта была вырезана в форме правильного треугольника и оказалась окрашенной в ярко-красный цвет. Первоначальное предположение о том, что треугольник окрасила кровь жертвы, не оправдалось, так как крови ни на одежде, ни на теле убитой не оказалось, в виду мгновенно наступившего внутреннего кровоизлияния. Присутствие и значение этого клочка бумаги, приколотого к груди убитой, остались невыясненными; невозможно было объяснить и появление трупа на льду реки Прегеля, куда он был, очевидно, привезён или перенесён, так как на снегу не было ни следов борьбы, ни даже отпечатка шагов — ничего, что могло бы дать хоть намёк следственным властям. Так как тело лежало у самой воды, почти омывавшей подошвы тонких сапожек несчастной артистки, то оставалось предположить, что его привезли на лодке, но и это, опять-таки, представлялось невероятным, благодаря изобилию плавающих льдин: даже опытные рыбаки сомневаются в возможности подобного путешествия, особенно тёмной ночью.
По городу ходят всевозможные слухи. Много толкуют о загадочных убийствах и самоубийствах, участившихся за последнее время. Припоминают, между прочим, что в трёх случаях загадочных самоубийств играли роль такие же треугольные куски картона, пергамента или бумаги того или иного цвета. Один раз такую бумажку нашли на письменном столе самоубийцы; в другом случае такой треугольник был прислан самоубийце по почте, накануне рокового выстрела и, наконец, в третий раз — на такой бумаге была написана записка, удостоверяющая самоубийство. Присутствие этих разноцветных треугольников заставило тогда уже полицию подозревать о существовании какой-то таинственной шайки политических или изуверских убийц.
Полная непричастность убитой актрисы к какой бы то ни было политике исключала возможность революционного убийства. С другой стороны, Гермина Розен личных врагов не имела, напротив, она пользовалась искренней любовью всех своих сослуживцев, которым всегда готова была услужить всем, что только было в её власти. Кто же мог убить эту молодую женщину, такую добрую, такую отзывчивую, такую безвредную, наконец?..
Некоторые лица, интересовавшиеся изучением одного средневекового общества, обратили внимание на венок на голове убитой. Опрошенные по поводу этих цветов садоводы и ботаники опознали в них семь сортов ядовитых растений: белладонну или дадуру, волчью ягоду или «бешеную вишню», наперстянку или дигиталис, никоциану — мак, из которого приготовляется опиум, наконец, зеленые ветки индийской конопли, из которой изготовляется «гашиш». И можжевельник, играющий видную роль в чёрной магии, рецепты которой сохраняются в старинных рукописях. Так как число «семь» также магическая цифра, то знатоки или любители таинственного называют венок, надетый на голове убитой артистки, магическим венком, которым украшали свои жертвы адепты, попросту изуверы, чёрной магии.
Остается надеяться, что следственные власти раскроют таинственное преступление и объяснят причину безвременной кончины красавицы-актрисы… Мы не преминем сообщить нашим читателям дальнейшие подробности этого таинственного преступления».
Этими словами заканчивалась газетная корреспонденция.
Дочитав её до конца, Ольга опустила руки. Ей не надо было дожидаться продолжения этой корреспонденции: она знала, почему погибла Гермина Розен, и даже как она погибла…
Воспоминания о ночи, проведённой на железной дороге, холодной дрожью пробежало по телу писательницы…
Второй раз в её жизни вещий сон показывал ей злодеяние, совершаемое где-то далеко все теми же масонами. И вторично побудительной причиной этого злодеяния был страх перед разоблачением гнусных тайн сатанизма, неразрывно связанного с масонством и с жидовством… Ведь талмуд служит соединительным звеном для всех изуверских сект. Евреи же всего мира (за исключением караимов) признают талмуд своим священным законом, несравненно более священным, чем заповеди пророка, давшего официальное название «вере Моисеевой».
Ольга задумалась и тяжело вздохнула. Невольная нерешительность закрадывалась в её душу. В голове её роились невесёлые мысли…
«Я знаю как беспощадно талмудисты оберегают свои страшные тайны, а я собираюсь раскрыть их… Не значит ли это своими руками подписывать свой смертный приговор?..»
— Но что такое жизнь? — подумала она. — Стоит ли бороться с совестью из-за страха перед смертью, которая всё равно, рано или поздно настигнет всякого… Немного раньше, немного позже… от холеры, или от тифа, или от «масонской болезни» — отравы или кинжала, — не всё ли равно?
«Ведь без воли Всевышнего ни один волос не спадёт с головы твоей», — припомнилось Ольге.
— Да будет воля Твоя, Господи. — прошептала писательница, — надо мной… как и над всей Россией, над всем миром христианским, который Ты, Господи, не отдашь на поругание силе ада, вдохновляющей безбожную шайку сатанистов XX века…
Набожно перекрестившись, Ольга села за письменный стол, принимаясь за перевод и литературную отделку записок и воспоминаний Гермины Розен о том, почему погиб Сен-Пьер на Мартинике.
VI. На край света с возлюбленным
Тихо шепчет ветерок, заигрывая с белыми парусами; что-то невнятное шепчет он, сладкое, как мечта о любви, страстное, как жажда счастья в юном сердце… Тихо плещут волны о железные борта судна… Прозрачно-синее небо сияющим куполом прикрыло океан… Волны, синие, как небо, такие же прозрачные, ласково плещутся о стройный корпус яхты, окрашенной в молочно-белый цвет с широкой жёлтой полосой по борту. В ярких лучах вечернего солнца эта яркая полоска отливает чистым золотом.
Хрустальные волны играют, переливаясь оттенками от бледно-голубого, искрящегося миллиардами бриллиантовых блёсток на солнечной стороне, до глубокой синевы в тени, где отрадно отдыхать глазу, ослеплённому сверкающей прелестью моря и неба, соперничающих в яркости и ослепительности. А за кормой небольшого, но быстроходного судна сверкает нестерпимым блеском широкая полоса, сотканная из света и сияния, снежно-белая полоса серебряной пены. Она голубеет, расплываясь всё шире и шире на неподвижной глади синего моря.
И сквозь этот кипящий снег проносятся, резвясь и играя, большие золотисто-зелёные рыбы, то выбрасываясь из глубокой волны высоко в теплый воздух, то ныряя в тёмно-синюю глубину, в которой потухают сверкающие блёстки их золотой чешуи…
А над этой синей глубиной так же ярко синеет хрустально-прозрачное бездонное небо, сливаясь с водой далеко на горизонте, там, где сверкают, горят и двигаются, непрерывно мелькая, жгучие лучи южного солнца, всё ещё горячего, всё ещё яркого, несмотря на приближение заката.
Жаркий пояс не знает медленных и прозрачных сумерек севера, где истомлённая долгой зимой земля точно нехотя расстается с жизнерадостным светилом, точно удерживает его в своих объятиях тихим лепетом любви и счастья…
Прекрасны медленные сумерки севера, но прекрасен и яркий, быстрый, ослепительный южный закат, когда животворящее светило сразу вспыхивает красным огнём, затопляя небо и море ослепительно ярким пурпурным светом, пронизывающим волны до неведомой глубины, где тёмными тенями проносятся большие резвые рыбы, точно слитки оксидированной меди, изредка вспыхивающей полированным блеском красного золота…
Боже, какая красота!..
— Посмотри, Лео, море и небо точно залиты кровью! А наши паруса, посмотри, они точно пылают на этом пурпурном фоне! Какая дивная картина!
Мягкий женский голос, произнёсший это, невольно понизился до шёпота под влиянием неописуемого величия окружающей картины. Но прекрасные чёрные глаза, золотыми искрами отражавшие пурпурный блеск заката, жадно впивались в яркую даль, страстно следя за погружающимся в море нестерпимо блестящим светилом, пылавшим кроваво-красным огнём.
Мужчина, к которому обратились бархатные глаза стройной красавицы, восхищающейся закатом, стоял вполоборота к дивной картине природы, предпочитая любоваться отражением заходящего солнца на прекрасном лице женщины, оттенённом пышными тёмными кудрями. Красно-золотой свет облил горячим румянцем бледное правильное лицо, точно выточенное из прозрачного алебастра, позолотил каштановые волосы, отливавшие на сгибах ярким блеском полированной красной меди. На фоне пурпурного неба и золотого моря гибкая и стройная женская фигура в изящном белом платье казалась феей из волшебной сказки, покинувшей пурпурную глубину моря для того, чтобы посмотреть, как живётся бедным смертным в их мрачной земной темнице.
Спутник прекрасной молодой женщины был не менее красив, чем она. Матовая бледность его смуглого лица выдавала южную кровь, текущую в жилах, но его лицо, с классически правильными чертами и огненными чёрными глазами, оттенялось тёмно-русыми кудрями, падающими красивыми крупными завитками на высокий умный лоб, пурпурные чувственные губы казались ещё ярче от золотистых усов, не скрывавших красивой формы рта и великолепных ослепительно-белых зубов. Несмотря на трафаретность своей красоты, высокий и стройный спутник красавицы не был похож на банальные картинки модных журналов, любящих злоупотреблять именно этим типом мужской красоты. Он выделился бы из любой толпы своей богатырской грудью, стройной талией и красивой силой движений, которую не мог бы скрыть даже нелепый чёрный фрак, — не только летний костюм из белой фланели, красиво облегавший его могучую фигуру с породистыми небольшими ногами и сильными, хотя и выхоленными руками.
Стоящая у борта плавно нёсшегося вперёд судна и отчётливо вырисовывающаяся на золотисто-красном фоне заходящего солнца, заливающего их белые одежды, прекрасная пара была так оригинальна и живописна, что приковала к себе внимание всех пассажиров парохода.
Пароход, на котором покинула Европу эта красивая пара, носил название «Германия» и был несколько меньших размеров, чем быстроходные гиганты, пробегающие Атлантику от Гамбурга до Нью-Йорка в пять суток, но ничем не уступал им в изяществе и богатстве убранства. Здесь всё было рассчитано на удобства пассажиров, которых помещалось до трёх тысяч человек: 250 в первом классе, 750 во втором и до двух тысяч в третьем, не считая прислуги и экипажа.
В этом плавучем доме лорд Дженнер и его спутница доехали без всяких приключения до Порторико, где должна была ожидать их собственная яхта, пришедшая из Сен-Пьера на Мартинике, чтобы отвезти своего владельца на прекрасный остров — родину его жены-креолки, умершей несколько месяцев назад.
Спутница лорда — Гермина Розен, отправившаяся за безумно-любимым человеком в далёкий неведомый край, в фальшивом положении не то любовницы, не то невесты, хотя и носящей на пароходе титул леди Дженнер, но всё же записанной в судовую книгу как «незамужняя артистка Резиден-театра», — знала о своём возлюбленном только то, что он — богатый лорд, недавно потерял жену и везет на Мартинику к родственникам покойной жены своего единственного сына.
Судовая книга, особенно на больших пароходах, составляет такую же «коммерческую тайну», как и главная книга торгового дома. Благодаря этому Гермина Розен могла совершенно свободно воображать себя на самом деле «леди Дженнер», законной женой любимого человека; тем более, что Дженнер обещал узаконить их связь «при первой же возможности».
— Как только найдётся храм моего вероисповедания, — улыбаясь говорил он. И Гермине Розен в голову не приходило задумываться, к какому «вероисповеданию» принадлежит её возлюбленный.
Равнодушная ко всякой религии, бедная девочка была воспитана легкомысленной матерью так, чтобы «предрассудки» не мешали ей присоединиться к той церкви, которая почему-либо окажется выгоднее. Гермина смутно знала, что есть Бог, которого евреи называют так, христиане иначе, а Магометане ещё иначе. Когда девочка спрашивала мать: «Зачем нужно верить в Бога?», то получала в ответ объяснение: «Из приличия, душечка, потому, что так принято между порядочными людьми».
Когда же «благочестивые иудеи», в которых не было недостатка в Вене даже среди знакомых легкомысленной матери Гермины, упрекали её в том, что она воспитывает свою дочь не так, как подобает «богобоязненной еврейке», то она отвечала с чисто жидовской логикой:
— А вы обеспечьте будущее моей дочери и мою старость, а тогда и проповедуйте благочестивое воспитание по талмуду. Я отлично помню, как мешало мне моё благочестивое еврейское воспитание… Два раза я могла сделать карьеру, и оба раза моё еврейство её разбило. Мой первый жених отказался от меня из-за нашей священной «миквы», так что мне пришлось выйти замуж за невзрачного еврея, чтоб не остаться старой девой. Когда же он отошёл на лоно Авраама, оставив меня без гроша, то другой христианин совсем было на мне женился. Да и женился бы, если бы опять не помешало моё еврейство. Налоги еврейской общине я всегда платила исправно и Гермину учу повиноваться кагалу во всём решительно. Большего же от меня никто и требовать не может.
Так и махнули рукой благочестивые цадики и раввины на красивую вдовушку, удовлетворяясь тем, что свою девочку, обещавшую быть ещё красивей матери, она приводила в известные дни в синагогу, заставляя её исполнять важнейшие церемонии жидовского ритуала. При этом однако мрачная глубина иудейского закона, так же, как и дебри талмуда и тайный смысл жидовских молитвенников, оставались Гермине так же мало известны, как и христианский катехизис или святое Евангелие. Она росла, в сущности, совершенной язычницей и имела полное право вписать в формуляр последней австрийской переписи в рубрике «религия» знаменательный ответ: «никакой»…
Таких, стоящих вне религии, за последнее столетие развития «свободы совести» (вернее, свободы бессовестности), набралось в Европе не одна сотня тысяч. В каждом государстве число подобных язычников ежегодно возрастает. В одном Берлине, по переписи 1896 года, их значилось сто тридцать тысяч на полтора миллиона жителей…
Гермина пошла обычной дорогой хорошеньких актрис, не имеющих опоры ни в какой религии.
Появление лорда Дженнера точно разбудило бедную девушку. Страсть к красавцу-англичанину сразу загорелась в её горячем сердце; лорд Дженнер, связанный железными цепями страшных обязательств, должен был целых три года ожидать возможности дать волю страсти, зародившейся и в его холодной и себялюбивой душе с первого взгляда на темнокудрую головку Гермины Розен.
Страсть эта не помешала лорду Дженнеру уехать из Вены, чтобы жениться на женщине, выбранной для него могущественным тайным обществом, распоряжающимся своими членами, как бесправными и безличными рабами…
Но красивый англичанин недаром добился одного из первых мест в страшном международном союзе, и как только представилась возможность, он ни минуты не колеблясь, поехал за Герминой и буквально купив её у матери, увёз с собой в далёкую французскую колонию.
VII. История еврейского лорда
Лео Дженнер был живым доказательством того, что примесь еврейской крови может отравить самые устойчивые человеческие племена.
Рожденный от итальянской еврейки, Лео Дженнер хотя и был сыном одного из представителей старинной английской аристократии, графа Ральфа Лоовуд Дженнера (от которого он и получил в наследство белокурые волосы, могучую фигуру и изящное благородство манер), но душу свою он получил от матери-иудейки.
Мать Лео — Леона Ионтефальконе была дочерью одного из тех банкиров, что проникли в. аристократию всего мира благодаря своим деньгам и тайным проискам международного еврейского заговора, упорно и неустанно просовывающего отдельных жидов в аристократию всех государств, чтобы иметь крепкие точки опоры в момент решительного наступления всемирного кагала на христианский мир. Отец Леоны Монтефалькони считался великим благотворителем и чуть ли не святым человеком, что не мешало ему участвовать во всех ритуальных гнусностях каббализма, прикрывая своим «высокочтимым» именем ужасающие преступления и чудовищный разврат сатанизма.
Единственная дочь «итальянского» благотворителя, красавица Леона Монтефалькони, наследница многих миллионов, была окружена поклонниками, в числе которых были и итальянские князья, и принцы крови, и даже один австрийский эрцгерцог. Однако, она предпочла всем лорда Ральфа Дженнера, сорокапятилетнего вдовца, правда, ещё красивого и изящного, но всё же не обладавшего крупным состоянием. Положим, это не помешало Ральфу Дженнеру стать одним из влиятельнейших членов парламента, а затем и министром, пользующимся особенным доверием короля. Но так как это обстоятельство не могло иметь особого значения для двадцатилетней богатейшей девицы, то брак баронессы Монтефалькони с лордом Ральфом Дженнером был единогласно одобрен высшим «светом», как лондонским, так и римским.
Через три года после брака, лорд Дженнер, ради упрочения своей политической карьеры, пригласил «сливки» влиятельнейших слоев лондонского общества на общую охоту в свой замок Лоовуд.
В одно прохладное, ясное осеннее утро лорд Дженнер отправился в лес во главе блестящего общества высокопоставленных охотников. Леди Леона сопровождала охоту в легком тюльбери. Из этого тюльбери, запряжённого великолепным рысаком, она следила за охотой, и в это же тюльбери положили окровавленный труп лорда Ральфа, найденного мёртвым на опушке леса. Рядом с ним лежало его собственное разряженное ружьё возле сломанной бурей старого дерева. Очевидно, перепрыгивая через это дерево, лорд Ральф задел взведённым курком за одну из веток, так что пуля, приготовленная для дикого кабана попала ему прямо в грудь.
Описать отчаяние леди Дженнер невозможно… Неутешная молодая вдова отрезала свои дивные чёрные косы и положила их в гроб любимого мужа, как последнее «прости»…
И только необходимость беречь себя ради единственного ребёнка дала леди Леоне силу пережить смерть лорда Дженнера…
Протекали недели, месяцы и годы, а молодая красавица оставалась вдовой. При всём своём желании злые языки не могли найти в её поведении ничего предосудительного. Уполномоченная завещанием своего покойного мужа быть опекуншей детей и состояния, леди Леона почти всё время проводила в замке Лоовуд, отдаваясь целиком управлению крупным имением с одной стороны, и воспитанию детей — с другой. В последнем вдовствующая леди обнаружила очень много такта и предосторожности, не делая никакого различия между своим ребенком и детьми мужа.
В управлении имением леди Леона достигла таких блестящих результатов, что все, знавшие её, дивились знанию дел и практическому уму вдовы-красавицы. Единственным советником леди Леоны во всех делах был троюродный брат — лорд Джевид Моор, внук знаменитого политика, иудея, бывшего когда-то членом парламента и получившего титул лорда Биконсфильда. Близость лорда Моора к леди Леоне и услуги, оказываемые им ей, породили в обществе сплетни, что Моор был ей ближе, чем простой советник. Но брак молодого лорда со старшей дочерью Ральфа зажал рот клеветникам, объяснив публике причину частых посещений молодого человека и его симпатии к семейству покойного министра.
Вот этот-то еврейский лорд, барон Джевид Моор, и занялся воспитанием сына леди Леоны, приходившегося ему в одно и то же время и двоюродным братом и племянником. Наружно воспитание это ничем не отличалось от воспитания его братьев. Но в то время, как старшим детям лорда Дженнера предоставлялась свобода верить и молиться как им угодно, религиозное воспитание младшего сына лорда Дженнера находилось в руках опытных и искусных гувернёров и учителей иудейского племени, сумевших сделать из Лео Дженнера настоящего еврея, тщеславного, жестокого, жадного и лицемерного.
С дьявольским искусством совершено было это превращение юного английского аристократа в иудея, насквозь пропитанного духом талмуда. И только еврейское лицемерие могло скрывать так искусно от братьев, что мальчик, которого они любили искренней, братской любовью, смотрел на них не как на родных братьев, не как на людей даже, а как на «семя звериное», согласно учению талмуда.
Дети от первого брака лорда Дженнера остались после смерти отца полными сиротами за отсутствием близких родственников со стороны матери, — последней представительницы старого вымиравшего рода шотландских Мак-Крафордов. В год смерти министра старшей дочери его леди Мод Дженнер было уже 14 лет, но сыновьям-погодкам пошёл всего десятый и девятый года… Это были чрезвычайно милые дети, прилежные и скромные, чрезвычайно дружные между собой.
Когда старшему сыну покойного министра, носящему титул лорда Дженнера, минуло 18 лет, а Лео исполнилось 12, леди Леона решила отправить своего сына в сопровождении барона Джевида Моора в путешествие по Индии и Китаю, куда какие-то «дела» призывали иудейского барона. Старшие братья просили не подвергать ребёнка опасностям такого далёкого путешествия, но леди Дженнер спокойно объяснила им, что младшему сыну древней английской фамилии полезнее знакомится с суровой школой жизни, чем приучаться к бездельничанью богатых наследников.
— Хотя ему и не придётся работать в поте лица своего, — с улыбкой закончила всё ещё прекрасная и всё ещё неутешная вдова, с головы которой спадала длинная чёрная креповая вуаль, так эффектно оттенявшая бледное тонкое лицо и огненные глаза леди Леоны, — хотя я смогу оставить моему сыну небольшое состояние, но оно не избавит его от необходимости работать, так как капиталы, оставленные мне моим отцом, на девять десятых истрачены были на освобождение от долгов, на украшение и округление древнего майората Дженнеров, которого ты, дорогой Ральф, надеюсь, будешь достойным представителем.
Молодому лорду оставалось только одно: прославлять свою прекрасную мачеху, что он и сделал со свойственной ему импульсивной откровенностью. Репутация «святости» неутешной вдовы росла и ширилась, превращая её в идеал жены, матери и английской леди.
Лео Дженнер сопровождал своего «дядю» в главные центры многовекового заговора, цель которого — порабощение всего мира еврейским народом и полное уничтожение ненавистного жидам христианства.
Принятый в число масонов, Лео Дженнер быстро пошёл по иерархической лестнице тайного союза.
Ко дню совершеннолетия своего старшего брата и вместе своего возвращения в Англию, Лео знал то, что знают только немногие, и видел многое, что скрывается даже от членов высших посвящений, не принадлежащих к иудейскому племени. Барон Джевид Моор мог справедливо гордиться своим воспитанником: новое могучее орудие для распространения жидовского влияния среди английской аристократии зрело не по дням, а по часам.
И это орудие носило древнее английское имя, имело характерный англосаксонский облик и право участвовать в управлении страной, которую Лео считал не своей родиной, а лишь клочком земли, отданной в полную собственность «избранному племени» великим Яхве — жидовским богом.
И вот ему-то, красивому и юному, предстояло решить вопрос: желает ли он оставаться «младшим братом», обладающим несколькими сотнями фунтов стерлингов годового дохода, или же предпочтёт быть владельцем древнего майората, распорядителем многомиллионного состояния, одним из наследственных членов палаты лордов…
Предвидеть ответ Лео Дженнера было не трудно. Результатом этого рокового ответа была отчаянная депеша его матери, призывавшей обратно свою последнюю надежду, владельца майората, перешедшего внезапно к младшему сыну лорда Дженнера, после смерти старших братьев, умерших «скоропостижно», благодаря роковой ошибке повара, изготовившего ядовитые грибы вместо шампиньонов…
Леди Дженнер и гостившая у неё старшая падчерица, леди Мод Джевид Моор, спаслись благодаря тому, что съели лишь незначительное количество грибов. Молодые же люди прожили всего два часа, несмотря на все усилия приглашённых докторов.
Несчастный повар сам сделался жертвой своей оплошности: он также ел роковое блюдо и умер вслед за своими господами.
Катастрофа в семье лорда Дженнера произвела огромную сенсацию в Лондоне. Несчастье леди Леоны вызвало всеобщую симпатию. Осиротелую мать засыпали сочувственными депешами, а молодого лорда, поспешившего сократить путешествие, чтобы утешить бедную леди, встретили с распростёртыми объятиями при возвращении его на «родину». Страшный иудо-масонский орден, видным членом которого стал Лео, расчистил ему путь к богатству и власти.
VIII. Таинственный ребёнок
Ребёнок лорда Дженнера был поразительно красивым мальчиком, с громадными чёрными глазами и крупными завитками рыжеватых кудрей, падающих на снежно-белый высокий лоб. Обернутый в белоснежные пелёнки из тончайшего батиста, обшитого дорогими кружевами, закутанный в стёганые атласные или мягкие пуховые одеяльца светлых цветов, ребёнок очаровывал всех пассажиров парохода каждый день, когда появлялся для ежедневной прогулки на палубе на руках одной из кормилиц.
Их было две… Одна совсем ещё молодая женщина, лет 16 — 17-ти, сама казалась ещё ребёнком. Это было хрупкое и нежное создание, с такими же огромными чёрными глазами, как и у ребенка, и толстыми иссиня-чёрными косами, под тяжестью которых бессильно склонялась маленькая бледная голова с нежным личиком, казавшимся вечно-скорбным от горькой складки в углах маленького рта.
Другая кормилица была высокая и полная красавица-мулатка, бронзовая кожа которой эффектно оттенялась ярким шелковым платком, грациозно обернутым вокруг головы по моде креолок. Лицо это цветнокожей было правильно, как у европейской женщины, и только немного крупные чувственные губы выдавали в ней примесь чёрной крови. Выдавали чёрную кровь в жилах этой кормилицы и выпуклые чёрные глаза с поволокой, с синеватым белком и страстным блеском, характерным для негритянского племени… Обе кормилицы одевались богато и красиво. Одна в обыкновенные европейские платья, другая — в немного театральный наряд креолок: короткую шёлковую юбку, белую рубаху с пышными рукавами, бархатный спенсер и пёстрые шёлковые платки на голове и на груди.
Своего вскормленника обе женщины, казалось, любили одинаково, ребёнок же переходил от одной к другой совершенно с одинаковым равнодушным взглядом странных, не по детски вдумчивых серьёзных глаз.
Этот ребёнок со своими кормилицами занимал на пароходе две отдельных каюты первого класса. В одной из них стояла его колыбелька, в виде большой корзинки на высоких ножках, сплетённая из позолоченной проволоки, с пологом из брюссельских кружев поверх пурпурных шёлковых занавесок и с такими же красными простынками из тончайшего голландского полотна, окаймлённого широкой ручной вышивкой. Колыбелька стояла на толстом пушистом ковре, на который вечером клалась кожаная подушка и мягкий плед для кормилицы, дежурившей возле ребенка. Другая кормилица спала в соседней каюте. Всего же лорд Дженнер, «с супругой и свитой», занимал девять кают первого класса и три каюты второго класса, в которых помещались кучер, маленький грум, два лакея, горничная и прачка, едущие из Англии.
Гермина как-то спросила лорда Дженнера, не боится ли он, что постоянная перемена молока при двух кормилицах может повредить ребенку.
Лео Дженнер ответил рассеянным тоном:
— Мало ли что может случиться в путешествии. Морская болезнь действует на женщин различно и может испортить молоко одной из кормилиц. Что же делать тогда с маленьким Львом, здоровье которого не выдержит плохого питания? Поэтому я предпочел взять с собою двух кормилиц риску остаться совсем без кормилицы. Этот ребёнок имеет большое значение не только для меня, но и для семейства моей покойной жены, наследником земельных владений которых он является.
— Я так и думала, Лео… Но в таком случае — заметила Гермина, — меня удивляет, как ты решился везти такое крошечное создание через океан… Не проще ли было оставить его в Англии, у твоей матери. Которая наверное души не чает в своём внуке…
Лорд Дженнер усмехнулся загадочной, холодно-насмешливой улыбкой. Но голос его прозвучал нежно:
— Не забудь, дитя мое, что на Мартинике другая старуха-мать ждёт не дождётся своего первого внука. Я обещал ей привезти к ней сына её дочери, и потому-то мы едем в Сен-Пьер.
Так как лорд Дженнер ежедневно проводил по несколько часов в кабинете, запершись со своим секретарём, то у Гермины оставалось много свободного времени, которое молодая женщина, не умеющая забываться над книгой или увлекаться женскими рукоделиями, положительно не знала как заполнить. Раньше ей некогда было скучать, так как в свободное от театра время она занималась приёмом поклонников, или ездила по магазинам за покупками, или, наконец, каталась по берлинскому парку, щеголяя туалетами и рысаками на зависть берлинцам. Всего этого на пароходе, конечно, не было. Правда, кокетничать и здесь было с кем, ибо среди двухсот пассажиров первого класса нашлось бы десятка два мужчин, желающих поухаживать за молодой красавицей… Однако, как ни легкомысленна была Гермина, она любила, искренно и горячо любила «своего лорда», а потому не хотела, да и не могла бы кокетничать с кем-либо другим. Кроме того, непреложный инстинкт сердца подсказывал ей, что поведение, приличное для свободной «звезды» Резиденц-театра, было бы непозволительным для женщины, называющейся, хотя и не совсем серьёзно, леди Дженнер. Поэтому легкомысленная молоденькая актриса вела себя на пароходе с тактом и достоинством.
Но «достоинство» скуки не разгоняло, скорее, пожалуй, нагоняло. Для развлечения Гермина то болтала со своей горничной, то переодевалась по три раза в день, примеряя по очереди прелестные наряды, привезённые ей лордом Дженнером из Лондона, то, наконец, подсаживалась «поговорить» к кормилицам маленького Льва, которого обыкновенно выносили погулять на палубу между «ланчем» и «динером».
Правда, разговоры эти особенным оживлением не отличались, так как маленькая «белая» кормилица, Лия Фиоратти по имени, говорила только на древнееврейском да на итальянском языках. А так как Гермина о первом и понятия не имела, а по-итальянски знала только весьма ограниченное число слов, то разговаривать с Лией было для нее довольно затруднительно. Вторая же кормилица, мулатка Дина, немного хотя и говорила по-английски и по-французски, причём акцент затруднял понимание, но зато была чрезвычайно неразговорчива и предпочитала слушать болтовню Гермины, отвечая на её расспросы односложными восклицаниями.
Однажды утром лорд Дженнер встретил Гермину прогуливавшеюся по палубе рядом с молоденькой кормилицей, на руках которой сидел прелестный ребёнок в белой шёлковой распашонке, с красной шапочкой на кудрявой головенке, и молча, серьёзно и как бы задумчиво глядел куда-то вдаль…
Это был тот час, когда Лео Дженнер занимался со своим секретарем. Поэтому его неожиданное появление приятно удивило Гермину, она радостно подбежала к нему и весело заговорила:
— Мне так скучно без тебя, Лео… Просто места себе не нахожу. Чтобы тебе взять меня к себе в секретари? Правда, «писать я умею весьма плохо, но зато я была бы всегда с тобой и так счастлива! Право, позволь мне сидеть возле твоего письменного стола. Я словечка не пророню и буду сидеть не шевелясь.
Слушая эту болтовню, лорд Дженнер заметно прояснился. Он молча оглянулся и повелительно кивнул головой красивой мулатке, пёстрый шёлковый платок которой виднелся в глубине коридора, ведущего вниз — в каюты первого класса.
— Я так рада, что ты вышел из своей каюты, мой Лео. Я положительно не знаю, что делать в твоё отсутствие. Переодеваться интересно только тогда, когда ты видишь моё новое платье или прическу… Я это только сегодня объясняла моей глупенькой Луизе. Это моя камеристка, Лео. Представь себе, она уверяет, что никогда не скучала бы на моём месте. Эта Луиза ужасная дурочка… Однако, я все-таки рада, что она поехала со мной, не то мне, право, не с кем было бы слова сказать на этом пароходе…
— Однако же ты разговариваешь с Лией? — произнес лорд Дженнер. — А я и не знал, что ты понимаешь по-итальянски, — добавил он, улыбаясь. — Или, может быть, вы болтали на древнееврейском языке?
— Бог с тобой, Лео! С чего это тебе пришел в голову такой вздор? Где мне говорить по-древнееврейски, когда я и жаргона-то не понимаю…
— Однако ты же еврейка? — серьёзно произнёс лорд Дженнер. Гермина громко засмеялась.
— Ну, какая я еврейка… Я и заповеди Моисея только в школе выучила…
— А говоришь ли ты по-итальянски, моя Геро? — спросил лорд Дженнер.
— Что это тебя так интересует моё знание языков? Уж не собираешься ли ты экзаменовать меня, Лео? Увы, тебе придется поставить мне плохую отметку, особенно из языков… По-французски я ещё, туда-сюда, могу болтать как и по-английски. По-итальянски же хотя и маракую кое-что — в консерватории нас учили итальянскому языку ради пения, — но это мне скоро надоело и я перестала ходить в этот класс, который, по счастью, считался необязательным для учеников драматических классов… Так я и осталась при нескольких «комнатных» словах. Как раз довольно для того, чтобы в итальянской гостинице не умереть с голоду или потребовать горячей воды для умывания… Но это ещё далеко недостаточно для разговора…
Однако я видел, как ты разговаривала с Лией, и даже весьма оживлённо? — повторил лорд Дженнер, по-видимому, равнодушно, но стальной блеск его красивых глаз выдавал внимание, с которым он ждал ответа от Гермины.
Она беззаботно пожала плечами.
— Знаешь, Лео, ты выражаешься не совсем правильно. Не оживлённо разговаривали, а говорила кормилица, я же слушала через пятое в десятое, одно, много два слова.
— Но все же ты понимала кое-что? — настойчиво произнёс лорд Дженнер. — Что же она рассказывала тебе интересного?
— По правде сказать, Лео, я плохо поняла, что такое болтала твоя молодая кормилица. Я спросила её, любит ли она своего вскормленника. И даже эту немудрёную фразу я старательно приготовила заранее, с помощью лексикона, который нашла в пароходной библиотеке. Не знаю, что и как поняла Лия из моих слов, только она принялась рассказывать мне что-то очень длинное, какую-то историю и должно быть прежалостную, так как у нее из глаз побежали слезы и мне стало её ужасно жаль… Скажи мне, Лео, ты видно спас её от нищеты, потому что она несколько раз повторяла твоё имя с особенным выражением.
На губах лорда Дженнера мелькнула та саркастическая улыбка, которой так боялась Гермина, но на этот раз она её не заметила, так как её возлюбленный поспешно отвернулся и затем произнёс, ласково поглаживая маленькую ручку свой спутницы:
— Да, я действительно нашел эту бедную молодую женщину в тяжёлом положении.
— В Риме? Не правда ли? — живо перебила Гермина. — Она все повторяла слово: Рома… Рома…
— Да, в Риме, — подтвердил лорд Дженнер. — Она жила там в доме своего отца, учёного раввина.
— И её соблазнил кто-то… Соблазнил и бросил? — снова перебила Гермина. — По крайней мере, я так поняла слова о любви и об обмане… Знаешь, слово изменник — «традиторе» — слишком известно по операм. Помнишь, в «Аиде» поют: «Родомес, ты изменил отчизне», — смеясь пропела Гермина гробовым голосом.
Лицо лорда Дженнера заметно просветлело.
— Да, дитя мое, — продолжал он. — Бедная Лия нашла своего Родомеса, который соблазнил её и бросил с ребёнком на руках, в полной нищете. Суровый отец прогнал девушку не только за её падение, — он, вероятно, простил бы её проступок, если бы она сошлась не… с одним из столпов Ватикана, чуть ли не с кардиналом каким-то. Я не знаю имени этого соблазнителя, которого Лия никому никогда не хотела назвать. Я жил в это время в Риме вместе с моим родственником, бароном Моором Джевидом, и моей покойной женой. Однажды вечером, когда мы проезжали по какой-то узкой улице, под колеса нашего экипажа бросилась молодая женщина с ребёнком на руках…
— О, какой ужас! — воскликнула Гермина. — Бедная девушка…
— По счастью, мой кучер вовремя сдержал лошадей. Несчастную вытащили из-под колёс в обмороке и положили к нам в коляску. Когда она пришла в себя, леди Дженнер расспросила её и оставила у себя. Ребёнок Лии умер вскоре после этого, но так как тем временем родился мой наследник, то бедная Лия и просила позволения кормить ребёнка, рождение которого стоило жизни моей жене.
Гермина восторженно глядела на своего возлюбленного.
— Какой ты добрый, Лео! Не всякий бы поступил так, как ты. Пригреть бедную покинутую это так великодушно… Но знаешь что я тебе скажу. Мне кажется, что бедная Лия, страстно любящая твоего сынишку, терпеть не может этой своей заместительницы. По крайней мене я так поняла из её слов. Она несколько раз точно предупреждала меня не доверять этой мулатке, называя её ведьмой, колдуньей и Бог знает ещё чем, и утверждала, что она погубит мою душу…
— А… а… — протянул лорд Дженнер. — Ты поняла это, Геро?
— Скорей догадалась, Лео. По правде сказать, опять опера помогла, на этот раз «Трубадур» Верди. Помнишь, там поёт хор: «старая, страшная ведьма-цыганка»… Ну, вот эти самые слова я услыхала из уст нашей Лии. Я, конечно, объяснила себе их её ревностью к своему вскормленнику, потому что, по правде сказать, я не нахожу ничего «страшного» в бронзовой кормилице. Напротив того, эта Дина кажется мне очень добродушной и милой женщиной, хотя разговорчивостью она и не отличается. Впрочем, она, вероятно, так же хорошо понимает по-английски, как и по-итальянски.
Лорд Дженнер весело улыбнулся.
— Ну, нет… Дина понимает по-английски и прекрасно говорит по-французски, вернее, по-креольски. Хотя тебе, пожалуй, трудно будет понять без подготовки этот диалект, которым говорит на Мартинике не только простонародье, но отчасти даже и аристократия. Я даже попрошу тебя воспользоваться свободным временем и попрактиковаться здесь, говоря с Диной на её диалекте. Это прекрасная женщина. Она была молочной сестрой моей покойной жены, воспитывалась с нею вместе и уехала за нею в Англию, где и вышла замуж за нашего управляющего. Её ребёнок остался с отцом в замке Лоовуд, так как ему исполнилось уже семь месяцев и он может обойтись без матери. Она же сама вызвалась подкармливать маленького Льва, опасаясь, что у семнадцатилетней слабенькой Лии не хватит молока.
— Как это хорошо, Лео… Сейчас видно, что в колониях ещё осталась преданная прислуга. В нашей старой Европе примеры подобной преданности уходят в область преданий.
Лорд Дженнер улыбнулся своей загадочной улыбкой.
— Да, только благодаря Дине я спокоен за ребёнка. По правде сказать, с одной Лией и я ночей не спал. Здоровье её из рук вон плохо. Она никак не может оправиться после несчастных родов и до сих пор плачет по ночам о бросившем её кардинале. Я и то боюсь, как бы у неё не случилось чего с сердцем, которое, по уверению докторов, свидетельствовавших её перед отплытием, весьма и весьма плохо действует.
— Ах, бедняжка, — добродушно заметила Гермина и через пять минут позабыла о бедной Лии.
Не вспомнила она о своем разговоре с лордом Дженнером и на другое утро, когда увидела его за первым завтраком с озабоченным и мрачным лицом, при виде которого сердце Гермины замерло.
— Что случилось, Лео? Ты нездоров? — с испугом вскрикнула она, вставая с места, где им ежедневно подавала кофе для лорда и шоколад для леди собственная прислуга.
Лорд Дженнер успокоительно улыбнулся.
— Не пугайся, радость моя. Я совершенно здоров, но у нас случилось маленькое несчастье с прислугой… Видно, не в добрый час рассказывал я тебе вчера о больном сердце бедной Лии. Она скончалась сегодня ночью от разрыва сердца.
— Ах, Боже мой, как это ужасно! — На глазах Гермины навернулись слезы. Лорд Дженнер привлек её к себе и нежно провёл рукой по её шелковистым волосам.
— Вошедшая сегодня утром в свою каюту Диана — она дежурила у колыбели ребёнка и всю ночь не видела Лии — нашла свою заместительницу ещё в постели, несмотря на довольно поздний час. Досадуя на такую леность Лии, Дина принялась её будить. Но Лия была мертва.
Гермина глядела на говорящего широко-раскрытыми испуганными глазами, перед которыми невольно опустились красивые глаза лорда Дженнера.
— Господи, как же это… — растерянно повторила она. — Как же никто не заметил раньше болезни этой бедняжки?
— Дитя мое, ты не знаешь медицины. От разрыва сердца умирают незаметно и мгновенно.
Гермина тяжело вздохнула.
— А мы с тобой в это время шутили и смеялись… Как это ужасно!
— Такова жизнь, Геро, — спокойно ответил лорд Дженнер. — В сущности жизнь и смерть — родные сестры и никто не знает, где кончится одна и начинается другая… Не волнуйся, моя Геро, и лучше порадуйся тому, что мы оба живы и здоровы.
Гермина тихо покачала головой.
— Ты прав, конечно… Но всё же мне жаль этой бедной девочки. И как ужасна эта смерть именно теперь, когда, благодаря твоей доброте, Лия могла надеяться на спокойствие… Точно насмешка судьбы. Да, ты был прав, Лео, взяв двух кормилиц. Видно, сам Бог внушил тебе эту предосторожность, — задумчиво добавила Гермина.
Красивое лицо лорда Дженнера дрогнуло, точно его кольнула острая ревматическая боль. Ни слова не говоря, он опустился на стул и принялся наливать себе чашку кофе своими выхоленными, белыми, чуть-чуть дрожащими руками.
IX. Похороны в море
Не успел лорд Дженнер в сопровождении Гермины выйти на палубу после первого завтрака, как к ним подошёл капитан парохода, прося позволения переговорить с «его сиятельством» о печальном событии и о необходимости поскорее покончить с погребением тела.
По счастью, в числе пассажиров нашелся католический миссионер, который и благословил покойницу перед погребением.
Лицо лорда Дженнера омрачилось. Подумав мгновение, он ответил как-то нерешительно:
— Сколько помнится, умершая молодая женщина была еврейкой, — справился, нет ли среди пассажиров кого-либо из евреев, который бы почитал молитву над телом своей единоверки. Ни одного нет. Католический патер выразил согласие помолиться о покойнице.
— А не лучше ли обойтись без духовенства? — спросил Дженнер. Капитан ответил с глубоким убеждением:
— Нет, ваше сиятельство, опускать мертвое тело в воду без последней молитвы не годится… Это произведет удручающее впечатление на весь экипаж, и случись затем, ни приведи Бог, буря, вся команда будет кричать, что это — кара Господня. Священника я уже предупредил. Он молится над телом покойницы.
По уходе капитана, лорд Дженнер с досадой топнул ногой.
— Какая глупая история, — проговорил он про себя, но так громко, что Гермина не могла не слышать его слов. — Очень надо звать этого католического попа!
Гермина, желая успокоить его, поспешила сказать: Но мне кажется, что ты напрасно огорчаешься за покойницу… Я думаю, что её совесть не была бы возмущена присутствием католического патера, если бы даже почувствовала его присутствие. Скорей это доставило бы удовольствие бедняжке.
— А ты почём знаешь? — коротко и сухо спросил лорд Дженнер.
— Я сидела на палубе с Лией во время последней бури. Когда все дамы так перетрусили, что лежали по каютам, как мёртвые. Испугалась по правде сказать, и я, но уйти вниз не захотела. В каюте было ещё страшней, по моему… И бедная Лия так же думала должно быть. Она сидела вот на той скамейке, возле мачты, и одной рукой крепко держалась за какую-то веревку, а другой всё крестилась… Раз двадцать, по крайней мере, перекрестилась она, шепча какую-то молитву. Я даже сочла её католичкой и была удивлена, когда ты назвал её еврейкой. Может быть, она даже крестилась в угоду своему возлюбленному. Не правда ли, Лео?
Лорд Дженнер слушал болтовню Гермины со странным выражением на лице. Вдруг у него вырвалось:
— Да… пора было…
Вслед за этими словами красивый англичанин провел рукой по побледневшему лицу и, пытливо смерив взглядом улыбающуюся Гермину, спросил с притворным равнодушием:
— Не припомнишь ли ты, Геро, когда ты видела набожность этой… бедной Лии Бы ли с нею ребёнок?… Гермина поспешила ответить:
— О, нет, Лео, ребёнка не было наверху. Это было в дежурство Дины. Ты же сидел тогда запершись со своим секретарём. Ещё я подивилась тому, как вы можете писать что-либо при такой ужасной «трёпке», как говорит капитан.
— Мы и не писали, — все так же рассеянно ответил лорд Джен-нер, — а проверяли сметы новых построек в Сен-Пьере. Что же касается набожности Лии, то мне было бы неприятно, если бы ребёнка с колыбели стали пичкать католическими предрассудками и суевериями.
Гермина сделала серьёзное лицо, гордясь своей догадливостью, и произнесла с уморительной важностью:
— Я понимаю… Тебе, как протестанту, неприятно было бы, если бы твоего сына вздумали обращать в католичество. Но мне кажется, что беспокоиться об этом ещё рано: ребёнок так мал, что, конечно, ещё не мог бы понимать проповедей даже самого красноречивого патера.
Лорд Дженнер молча сделал несколько шагов по палубе и затем, остановившись перед Герминой, спросил её каким-то особенным, странно изменившимся голосом:
— Почему ты думаешь, что я протестант?
— Да ведь ты же англичанин, Лео… А сколько я знаю, все англичане протестанты. В Берлине у нас даже особая англиканская церковь, — прибавила она.
Лорд Дженнер улыбнулся и ответил серьёзней, чем обыкновенно говорил с Герминой:
— Однако, твои теологические сведения не особенно велики, моя Геро… Во-первых, не все англичане протестанты; не только между простым народом, но и между лордами немало католиков. Особенно в Шотландии и Ирландии. И мои предки были с незапамятных времен приверженцами католической церкви, но это ещё не значит, чтобы нынешний лорд Дженнер не мог принадлежать к… иной религии…
— К иной религии? — повторила Гермина. Широко раскрыв глаза. — Какой же, Лео? Ах, Боже мой… Неужели же магометанской? — прибавила она с внезапным испугом. — Ах, Лео… это было бы ужасно… Я ни за что не захочу делиться тобой с другими женщинами…
Бедняжка чуть не плакала, скорчив такую жалобную гримасу, что лорд Дженнер уже совсем откровенно рассмеялся.
— Как будто кроме христианской и магометанской нет других культов? А еврейство ты позабыла, хотя сама еврейка?
Хорошенькое личико Гермины выразило бесконечное удивление.
— Но ведь ты лорд, а потому не можешь…
— А лорд Ротшильд? — улыбаясь, перебил её красивый англичанин. — Разве он не еврей?
— Ах, Ротшильды не в счёт! Настоящие же лорды, как ты, либо католики, либо протестанты, и уж, конечно, в еврейство не могут переходить, — наивно болтала Гермина.
— А почему не могут? — поддразнивал её лорд Дженнер. Гермина задумалась на минуту.
— Право не знаю… Кажется, есть закон, запрещающий христианам переходить в еврейство…
— Да, такой закон есть, но только в России, а не в Англии, где всякий может верить во что ему угодно и как угодно.
— Да, конечно… Об этом и я слыхала, но… всё же христианин и аристократ не может сделаться жидом… — Гермина скорчила премилую гримаску презрительного сострадания.
Лорд Дженнер покачал головой.
— Да, крепко вкоренилось предубеждение против еврейства, когда сами евреи, в сущности, презирают свою религию… и свою нацию, — пробормотал он так тихо, что его собеседница не могла расслышать его слов. Но она поняла по выражению его лица, что он чем-то недоволен, и страшно забеспокоилась.
— Ты не сердись на меня, Лео, если я наговорила глупостей, — робко начала она. — Знаешь, я не привыкла думать о таких скучных вещах… Но ты ведь не за ум меня любишь? Не правда ли, дорогой Лео?
И снова детская беспомощность этого юного создания растрогала сухого и холодного человека. Он оглянулся и, видя, что палуба пуста в эту минуту, привлёк к себе молодую женщину.
— Ты не права. Я люблю тебя и за этот детский ум, который не сможет научить тебя измене, обману… и религиозным спорам.
— Ах да, Лео… Мне право всё равно, католик ты или протестант. Я люблю тебя каким ты есть, и твой бог будет моим богом, как твоя родина — моей родиной… Только люби меня и не гони от себя…
В холодных глазах лорда Дженнера блеснул огонёк истинного чувства. Безграничное доверие и слепая любовь этой девочки трогали его больше, чем он сам ожидал, а может быть даже и желал.
«Всякая глубокая привязанность может стать цепью», — припомнились ему слова барона Джевида. — «Берегись, Лео… Ты слишком серьёзно увлекаешься этой девочкой. Смотри, как бы она не помешала тебе отдаваться нашим планам», — предупреждал его старший друг накануне отъезда.
В ответ молодой англичанин досадливо пожал плечами.
— Я не ребёнок, Джевид, и сам знаю, до какой степени могу дозволить себе увлечение… Передо мной несколько лет сравнительного спокойствия, пока подрастёт ребенок, надзор за детством которого доверен мне. В эти годы я имею полное право подумать и о себе и отдохнуть возле женщины, которая мне нравится. Разве я колебался принести свою прихоть или страсть в жертву общим интересам, когда это было нужно?. Разве не исполнил я предписания верховного совета и, женившись на нелюбимой женщине, не прожил с нею четыре бесконечных года постоянного тяжёлого притворства? Но именно этим я заслужил немного отдыха в обществе любимой женщины, которая, к тому же, уже по своей наивности не представляет ни малейшей опасности для нашего дела, даже если бы мне не удалось присоединить её к нашему союзу… Не забывай, Джевид, что Гермина всё же еврейка и уже потому имеет права, если не на наше покровительство, то по крайней мере на наше снисхождение.
Лорд Джевид Моор в свою очередь пожал плечами, отказываясь от дальнейших споров, и поспешил закончить неприятный разговор дружескими пожеланиями успеха своему молодому приятелю.
Эти пожелания припомнились теперь лорду Дженнеру. Более чем когда-либо казалось ему, что душа избранной им молодой женщины всё ещё оставалась белым листом, на котором не трудно будет начертать то или иное слово, ту или другую религию…
Приближение одного из молодых офицеров парохода прервало размышления лорда Дженнера.
— Капитан прислал меня предупредить миледи и милорда о том, что похороны назначены через час. Но если вы пожелаете проститься с покойницей, прежде чем её зашить в саван, то я позволю себе проводить вас в больничную каюту.
Лицо лорда Дженнера исказилось мгновенной судорогой.
— Не охотник я до церемоний прощания с покойниками, — брезгливо ответил он, — Да, в сущности, умершая кормилица жила у меня в качестве прислуги, а потому…
— Позволь мне заменить тебя, Лео, — робко произнесла Гермина. — Я не боюсь покойников… Мне кажется, что приличия требуют присутствия одного из хозяев на похоронах женщины, умершей на нашей службе…
Лорд Дженнер едва заметно улыбнулся, видя, как хорошо Гермина разыгрывает роль леди Дженнер, и обещал явиться самолично к началу похорон бедной Лии.
С глубоким волнением вошла Гермина в небольшую каюту. Здесь на одной из двух белых постелей лежала покойница, покрытая простыней, из-под которой виднелась только тяжелая черная коса, спустившаяся до самого пола.
У изголовья закрытой фигуры стоял молодой католический миссионер с бледным лицом и тонкими почти прозрачными руками, набожно сложенными на поношенной чёрной сутане. По обе стороны патера на высоких тумбочках горели восковые свечи, красное пламя которых казалось каким-то призрачным, исчезавшим в победоносном сиянии ярких солнечных лучей, врывавшихся в каюту сквозь иллюминаторы.
Завидя леди Дженнер — все пассажиры считали Гермину законной женой богатого лорда — миссионер почтительно приблизился к ней.
— Ваше сиятельство, быть может, удивитесь, видя меня возле умершей молодой женщины, которая считалась еврейкой, — начал он, невольно понижая голос в присутствии покойницы. — Но бедняжка не раз откровенно беседовала со мной, и я знаю, что её душа стремилась к христианству и что только внезапная смерть помешала ей присоединиться к нашей святой римской церкви. Вот почему я и считаю своей обязанностью молиться за молодую женщину, умершую без покаяния и отпущения грехов, прося Господа принять её добрую волю за доброе дело и оказать милость грешной душе, так горячо жаждавшей света веры Христовой.
Сконфуженная этим обращением патера и не зная, что ему отвечать, чтобы не выдать своего еврейства и своего фальшивого общественного положения, Гермина пробормотала несколько несвязных слов и, подойдя к койке, осторожно отвернула простыню, закрывавшую красивую бледную головку умершей.
Гермина не могла оторвать взгляда от прекрасного бледного лица мёртвой, на котором появилось выражение, какого она никогда не видала на нём при жизни: выражения полного счастья и безмятежного спокойствия. На бледных губах Лии застыла улыбка, сгладившая горькую складку в углах рта, и прозрачные закрытые веки, опушенные длинными чёрными ресницами, казалось, трепетали вместе с красноватым пламенем восковых свечей. Этот трепетный красный свет скользнул по бледному лицу, придавая ему призрачную подвижность. Жуткое чувство шелохнулось в груди Гермины… Ей начало чудиться, что это застывшее лицо постепенно оттаивает, меняя выражение. Казалось, будто тонкие мёртвые губы чуть заметно шевелятся, произнося неслышные, ей одной внятные слова. И Гермина ясно слышит: «берегись… берегись…».
— Чего? — неожиданно вскрикнула «леди Дженнер» и пришла в себя при виде испуганного лица подбежавшего к ней миссионера.
— Что с вами, миледи? Вид мёртвой напугал вас? — заботливо произнес патер.
Через силу шевеля судорожно вздрагивающими губами, Гермина с трудом произнесла сдавленным, точно чужим голосом:
— Уверены ли вы, что она не спит? Мне сейчас казалось, что её ресницы вздрагивают, а губы шевелятся…
— Это оптический обман, вызванный освещением, — ответил Гермине мужской голос, по которому она узнала судового врача, бывшего её соседом за табльдотом. — Миледи может быть спокойна. Смерть в данном случае неоспорима…
— Смерть от паралича сердца, не так ли? — машинально спросила Гермина, опуская простыню на лицо умершей.
— Мы, врачи, часто даём подобное название скоропостижной смерти, хотя, по правде сказать, это довольно неточно. В сущности, всякая смерть происходит от паралича сердца, причины которого бывают весьма разнообразны… Определить настоящую причину смерти, т. е. причину, произведшую паралич сердца, можно только путём вскрытия.
Простившись с покойницей, Гермина вышла на палубу и опустившись на первую попавшуюся скамейку, попросила капитана придти за ней, когда покойницу будут опускать в море.
— Не лучше ли вам избежать этого зрелища, миледи, — сочувственно произнёс капитан, глядя на побледневшее личико красивой молодой леди. — Наши морские похороны волнуют даже нас, старых моряков, а тем более молодую леди…
— Нет, нет… Я хочу видеть… Пожалуйста, предупредите меня и лорда Дженнера, конечно, — повторила Гермина.
Через полчаса из больничной каюты два матроса вынесли на палубу какой-то длинный, неопределённой формы свёрток, обёрнутый в большой английский флаг.
Для того, чтобы покойник не сделался немедленной добычей морских хищников, его сначала обертывают сулемованной простыней, а затем зашивают в несколько войлоков, пропитанных сильно действующим ядовитым составом, острый запах которого сохраняется даже и в воде, отгоняя акул от тела. Этот войлочный гроб заворачивают в родной флаг усопшего, после чего привязывают к нижнему концу войлочного «гроба» тяжёлый слиток какого-нибудь металла или просто кусок камня, составляющего балласт, за неимением на купеческих пароходах ядер.
На носу парохода уже толпилось несколько сот человек: команда почти в полном составе и кое-кто из пассажиров третьего класса, помещавшихся на носовой части судна.
Из сплошного борта была уже вынута небольшая часть и на месте его положена широкая дубовая доска, гладко выстроганная и густо смазанная салом. На этой доске поместили закутанную фигуру, которую удерживали на скользкой поверхности два матроса при помощи верёвок, охватывающих оба конца войлочной мумии.
Возле усопшей уже стоял молодой миссионер с крестом в руках. Рядом с ним поместился капитан в полной парадной форме, окружённый своими офицерами.
В ту минуту, как странный свёрток уложили на роковую доску, на палубе показалась красивая фигура лорда Дженнера, медленно подходящего об руку со своей прелестной «леди».
Молодой патер высоко понял большой золотой крест, осеняя мёртвое тело, а затем и всех присутствующих…
Ярко блеснул священный символ искупления в благословляющей руке навстречу подходящим, перед которыми почтительно и бесшумно расступилась толпа. Гермина ускорила было шаги, но внезапно остановилась, почувствовав тяжёлую руку на своём плече, и в то же мгновение лорд Дженнер пошатнулся и упал на одно колено…
— Лео… что с тобой? — вскрикнула Гермина.
— Ничего. Просто поскользнулся, — ответил он с видимой досадой и, быстро поднявшись, твёрдым шагом прошёл между расступившимися людьми. Но Гермина с невольным страхом увидела, как побледнело красивое мужественное лицо её возлюбленного, между бровями которого легла глубокая складка, а губы крепко сжались, точно лорд Дженнер напрягал всю силу воли, чтобы скрыть тайное страдание, чтобы не вскрикнуть от нестерпимой боли.
Капитан махнул белым платком…
Раздалась громкая команда старшего офицера, стоявшего на командирском мостике, которой немедленно ответил резкий свисток боцмана. Затем послышалось характерное шипение выпускаемого пара, и ровный непрерывный стук машины — это дыхание живого, т. е. движущегося парохода — внезапно оборвался.
Судно дрогнуло и остановилось.
Настала полная тишина, прерываемая только плеском волн, лизавших железные борта судна и тихо журчавших между громадными лопастями неподвижного винта.
Безбрежный синий океан казался гладким, как зеркало. Выкинутые на мачтах флаги, приспущенные наполовину по случаю погребения, не шевелились… И над всем этим раскинулось южное небо, такое же прозрачное, такое же глубокое, как и синий океан, так же насыщенное знойными лучами тропического солнца, сверкающего миллиардами бриллиантовых искорок повсюду, куда достигал слабый взор человеческих глаз…
В торжественной тишине знойного утра медленно и звучно проговорил молодой миссионер последнюю молитву: «Земля еси и в землю отыдеши»…
Увы! Здесь над землей этой лежала бесконечная водная глубь… И при виде этой непривычной могилы тяжело сжались все сердца…
Присутствующие опустились на колени.
Капитан произнёс торжественно:
— Мир праху твоему, бедная женщина! Да будет тебе синяя волна лёгким покровом…
Тихо и плавно накренилась доска, на которой лежало тело… Матросы стали травить верёвки, и странный длинный пакет пополз вниз, медленно и постепенно подвигаясь всё ближе к воде… Вот он касается синей поверхности океана… Вот грузно сползают в прозрачную глубь тяжёлые куски свинца, увлекая за собой продолговатый свёрток…
Ещё раз поднял миссионер руку. Ещё раз сверкнул золотой крест, осеняя водную могилу…
Затем прозрачная вода внезапно замутилась и почернела, так что взгляды провожающих покойницу уже не могли разглядеть как погружалось тело — всё дальше, всё быстрее в недосягаемую взгляду и лоту глубину океана. Пропитанный особенной краской войлок делал своё дело, скрывая от глаз остающихся последний путь уходящего, страшный путь на дно морское!..
Тихий вздох пронесся по палубе. Священник молился и его тихий шёпот ясно слышался среди гробовой тишины на запруженной народом палубе.
Но вот капитан вторично махнул платком.
Снова раздалась команда с командирского мостика… Судно дрогнуло… Опять начался резкий равномерный стук машины, как застоявшийся конь, желая нагнать потерянное время.
Опущенная доска медленно поднялась обратно. Все было кончено. Тело бедной Лии навеки исчезло в недосягаемой глубине океана, на поверхности которого медленно расплывалось черное пятно, скрывающее покойницу от глаз живых.
С каждым оборотом винта пароход удалялся от этого пятна, уже сливавшегося со сверкающим мириадами алмазных искр тропическим морем.
— Прощай, бедная Лия, — бессознательно громко произнесла Гермина и недоговорила.
Стоящий немного впереди лорд Дженнер зашатался и упал без чувств на палубу к ногам миссионера, приближавшегося к нему с крестом в руках…
X. На Мартинике
Подобно громадной корзине цветов, выплывает Мартиника из тёмно-синих вод Атлантики, поражая подплывающих ароматом своих розовых садов и кофейных плантаций раньше, чем самый зоркий глаз может различить красивые очертания её гор, сливающихся в синем небе с прозрачно-перистыми, серебристо-серыми облаками. И чем ближе подходит судно к этой гигантской корзине цветов, тем красивее становятся смутные очертания острова, тем ярче блестит зелень его лесов и полей, тем эффектнее вырисовываются на бездонно-синем небе причудливые линии вулканов, от которых не может оторваться восхищённый взор.
Прекрасные Канарские острова, ослепительна Мадейра, поразительна чудовищная красота тропических лесов громадных Зондских островов — Явы, Суматры, Борнео… Чарующе-прелестны грациозные островки и фантастически живописны берега «островной империи» — Японии. Но Мартиника, казалось, взяла у каждого из прекрасных островов самое прекрасное для своего вечно праздничного наряда.
В громадных городах Индии или Бразилии — в Калькутте или Рио-де-Жанейро — желающие любоваться прелестью юга должны ехать далеко-далеко в ботанические сады или в дачные предместья подальше от городов.
На Мартинике всего четыре города с населением не более сорока пяти тысяч в каждом. Но эти города раскинулись так широко и окружены такими громадными пригородами, что тропической природе оставлено достаточно места для того, чтобы она могла заполнить в них все своей пышной красотой.
И в то же время, как в городах, так и в селениях, окружающих города, улицы — с безукоризненной асфальтовой мостовой, дивные цветники с фонтанами, вокруг которых группируются красивые мраморные или чугунные скамейки. Широкое шоссе, бесконечной лентой ползущее во все стороны — вверх по горам, вниз — к морю сплошь покрыто тенью тропических великанов, окаймляющих все пути сообщения.
Изобилие рек, речек и ручейков, водопадов и фонтанов, прудов и озер, колодцев и водоемов, и — ни следа пыли, ужасной, едкой, неотвязчивой пыли, превращающей дивные старые олеандры, окаймляющие почтовую дорогу на острове Тенерифе в какие-то скорбные серые привидения.
Среди ручьёв не мало горячих источников, доказывающих присутствие подземного огня в гранитной груди великанов — Лысой горы (Монте-Пеле) или Козьего пика (Питон де-Кабри).
Но жители прекрасного острова не думают о грозном значении своих «гейзеров», совершенно неожиданно появляющихся то в одном, то в другом месте и так же неожиданно исчезающих.
Роскошная зелень лесов и лугов так высоко заползает по склонам самых непреступных вершин, что никому не хочется вспоминать о том, что не раз уже на острове раздавался грозный подземный гул.
Не любят обитатели Мартиники вспоминать о том, что их «Лысая» старушка-гора не так давно превратилась в злобный вулкан, посылая тучи пепла и потоки раскалённой лавы вниз, по склонам своим на город святого Петра, уцелевший только чудом Божьего милосердия…
Эта далёкая колония не слишком интересовалась политикой своей метрополии. Но когда и её интересы затрагивались, тогда Мартиника волновалась. Так было и в 1848 году, когда в Париже поднят был вопрос об освобождении невольников, которых на Мартинике было до восьмисот тысяч в распоряжении пятнадцати, много — двадцати тысяч белых креолов, являющихся собственниками всей земли и единственными хозяевами всего острова и бесконтрольными и безответственными распорядителями судьбой и жизнью не только своих негров, но и так называемого цветного населения острова, т. е. мулатов, квартеронов и других, образовавших, постепенно увеличиваясь, довольно значительный класс частью даже свободного населения. Все эти мелкие торговцы, ремесленники, конторщики и другие служащие давно уже превысили количество «властителей» острова, господ «белых», называющихся «беке» на жаргоне креолов, жаргоне, созданном в сущности неграми, немилосердно коверкающими французский язык.
В далёкой Европе, в шумном и легкомысленном Париже, не имеющем ни малейшего представления об условиях жизни и потребностях заокеанской колонии и её населения, члены «временного» правительства спорили и шумели по поводу освобождения невольников. В Национальном собрании говорили, говорили и говорили целыми днями, целыми неделями! Говорили в парламенте и писали в газетах «о правах человека», «о достоинстве чёрных братьев», «о добродетели цветных сестёр наших», о международных отношениях и социальных условиях, обо всём решительно, кроме только того, что было сущностью вопроса, т. е. кроме необходимости, освобождая почти миллионное население невольников, дать им прежде всего возможность кормиться, т. е. избавить их от новой кабалы у тех же белых собственников земли, кабалы экономической, пожалуй, худшей, чем всякая другая…
В России Царь-Освободитель отпустил крестьян на волю, наделив их землёй.
Парижское же правительство, — вместо земли, обладание которой сделало бы бывшего раба честным, мирным и полезным гражданином, — оделило черное и цветное население острова только политическими правами. «Свобода совести» — т. е. право менять или отрицать все религии — была торжественно водворена на прекрасной Мартинике вместе со всеобщим голосованием и… жидовской равноправностью. Неграмотные негры, вчера только рабами привезённые из Африки, где они пожирали своих военнопленных в честь какого-либо деревянного чурбана-идола, были сразу объявлены полноправными гражданами, но куска хлеба им не дали. По-прежнему принуждены были бывшие рабы находиться в полной кабале у плантаторов, и кабала эта была горше прежней, потому что как-никак, а прежде невольник, бывший собственностью своего владельца, всё же представлял известную и притом немалую ценность. Жадность и корыстолюбие рабовладельцев всё же ограждали до некоторой степени рабов от жестокостей и произвола. Бить самого себя по карману и оставаться без рабочих рук никому, понятно, не хотелось, почему на Мартинике рабовладельцев-мучителей почти и не водилось.
Право покупать землю, данное всем без разбора и без всякого ограничения, быстро наводнило Мартинику выходцами из Европы. В числе которых было немало людей самой сомнительной нравственности… К тому же и иудеи, почуяв добычу, жадно устремились к благоухающему острову. Появились все «благодеяния» жидо-масонской «цивилизации».
Освобожденным рабам от всего этого стало не легче, а горше. Пресловутое же «политическое равноправие» никого ещё не накормило, да нигде никогда и не накормит…
Но зато оно допьяна напаивало вновь испечённых «чёрных граждан» перед выборами депутатов, когда различным «кандидатам» приходилось покупать голоса своих «избирателей». Тогда на площадях Сен-Пьера устраивалось настоящее политическое торжище. Различные «партии» бесцеремонно надбавляли цену, переманивая «голоса» у своих «конкурентов». Чёрные выборщики переходили «наниматься» от одного к другому. Находились ловкачи «выборные агенты» (из жидов, конечно), умудрявшиеся с хорошим барышом перепродавать навербованные заранее стада «избирателей» сразу двум и даже трём различным «кандидатам». И все это с помощью жалких грошей, перепадавших неграм, да громадного количества рома. Перед каждыми выборами вся Мартиника беспросыпно пьянствовала в продолжении двух-трёх недель. Во время таких «выборных кампаний» прекращались работы на плантациях, стояли фабрики и заводы. Полноправные граждане пользовались своими политическими правами, превращаясь в бессмысленное стадо зверей, опоенных до одурения.
Сплошь и рядом пьяное одурение превращалось в полное озверение, а дикое веселье — в кровавые побоища. Но каждый думал: «невелика беда, если перережут друг друга две-три сотни этих негров… Всегда довольно их останется. Маленькие «инциденты выборной кампании» не должны влиять на важное государственное дело».
XI. Первое предостережение
В последние годы неожиданно пробудился вулкан, спокойно спавший многие века.
В одно прекрасное утро над вулканом заметили дымок, на который никто не обратил внимания, принимая его за облачко, прилепившееся к гранитной скале. Но дымок этот начал шириться. Темнеть и уплотняться… Через час вершина «Лысой горы» была уже окутана чёрной тучей, которую то и дело прорезывали красные зигзаги молнии. В то же время послышались глухие раскаты.
К вечеру высоко в тёмном небе поднялся ослепительный столб пламени с вершины «Лысой горы» и рассыпался целым дождём ярких искр. В то же время начался жгучий дождь особенного пепла, являющегося неизбежным спутником и характернейшим признаком извержения вулкана. Порывы ветра медленно доносили этот пепел до предместий Сен-Пьера, жители которого с ужасом высыпали на улицы, выгнанные из жилищ землетрясением. Прошёл час-другой в мучительной неизвестности… Затем вновь раздался грозный подземный гул и тихо, но неудержимо поползла широкая огненная река, мрачно сверкая в темноте ночи сквозь чёрное покрывало окутывающего её горячего зловонного дыма.
В городе началась паника… Большинство населения кинулось в храмы… Повсюду раздавалось громкое пение и молитвы духовенства… Улицы и площади Сен-Пьера обходили крестные ходы, народ нёс хоругви и иконы, духовенство пело молитвы.
Объятое ужасом население — белое, чёрное и «цветное» — по обе стороны пути священной процессии падало на колени перед изображением Царицы Небесной. Её — Владычицу и Заступницу — народ молил о защите и спасении. И внял Господь молитвам верующих…
Остановилась страшная огненная река по дороге к городу. Только одно из отдаленных предместий, село «Прешер», было разрушено потоком лавы, двигавшейся так медленно, что даже оттуда успело спастись не только всё живое, но население вывезло всё ценное имущество.
Когда же крестный ход с изображением Царицы Небесной достиг высокого места, с которого поток лавы должен был неминуемо ринуться в город по крутому берегу реки Роксоланы, то случилось чудо: замерла лава и остановилась на самом склоне, вопреки всякой вероятности и законам физики. Город был спасён… Извержение прекратилось…
Когда лава охладилась настолько, что можно было исследовать пострадавшую местность, то оказалось, что на склоне горы, на поляне, где обыкновенно собирались пикники, образовалось сравнительно небольшое, но чрезвычайно глубокое озеро. До извержения эта поляна окружена была громадными пальмами, кудрявые верхушки которых кое-где виднелись у самых берегов вновь образовавшегося резервуара, позволяя судить о его глубине. Посредине же глубина эта была так велика, что всякое её измерение оказалось невозможным.
Вблизи этого озера, на площадке над обрывом, у которого милость Господня чудесно остановила огненный поток лавы, воздвигнута была колоссальная статуя Царицы Небесной с простертыми по направлению к городу руками.
Эта горная Мадонна стала почитаться покровительницей и охранительницей всего острова вообще, и города Сен-Пьер в особенности. Её первую видели моряки, подъезжая к Мартинике, и её благословляющие руки, казалось, удаляли от прекрасного острова все опасности.
Действительно, даже ужасные циклоны, так часто опустошавшие Мартинику в прежние времена, стали как будто реже и слабее, щадя Сен-Пьер.
Дважды направление урагана круто изменялось у самого города, оставляя его в стороне, несмотря на все предсказания метеорологов. Благодаря этому во всём населении сложилось убеждение, что город Святого Петра будет стоять и благоденствовать до тех пор, пока горная Мадонна будет защищать и благословлять его с высоты Лысой горы.
И святое изображение чтили. Душистые гирлянды роскошных тропических цветов неувядающими лентами постоянно обвивали гранитный пьедестал Мадонны, и ни одно супружество не совершалось в городе Сен-Пьере без того, чтобы жених с невестой не поднялись вместе на гору к Мадонне попросить её благословения на новую совместную жизнь.
Когда в 1887 году Бельская посетила Мартинику, во время своих странствий по океанам, то вершина страшной Лысой горы снова стала любимой целью прогулок. По бездонному озеру весело скользили маленькие лодки, которые за дешёвую плату сдавал гуляющим находчивый мулат, выстроивший на опушке леса крохотную хижинку-трактир, где можно было получать прохладительные напитки и кой-какую закуску.
Никто не обращал внимания на слабый и отдалённый подземный гул, изредка раздававшийся под склонами Лысой горы. Грозное предостережение было забыто.
Об извержении 1853 года все позабыли.
XII. В семье плантаторов
На одной из лучших улиц города Сен-Пьера, на балконе красивого, обширного дома ожидала прибытия лорда Дженнера его семья, или, вернее, семья его покойной жены.
Немногочисленная группа женщин собралась вокруг кофейного стола. Стол был накрыт на широком балконе, соединяющем длинный двухэтажный дом с громадным великолепным садом, окружающим его с двух сторон. Третья сторона дома выходила на улицу, отделённую от дома узкой полосой цветника и двумя рядами старых развесистых магнолий, вершины которых, покрытые в это время года душистым снегом громадных лилиеобразных цветов, доросли до самой крыши, служа живым намёком для лёгких балконов бельэтажа. Позади второго ряда магнолий довольно высокая железная решётка золочёным кружевом отделяла цветник и посыпанную белым песком узкую дорожку от улицы. Улицы в Сен-Пьере были приспособлены для всякого вида передвижения: сначала мягкая дорожка для всадников, защищённая от палящего солнца двумя рядами громадных цветущих каштанов. Затем асфальтовая мостовая, а за ней — такая же мягкая дорожка для велосипедистов. Тротуары для пешеходов, выложенные блестящими гранитными плитками, примыкали к мягким дорожкам со стороны, противоположной мостовой, защищённые густой тенью столетних раскидистых деревьев.
Большинство улиц Сен-Пьера были засажены великолепными двойными аллеями различных пород деревьев, в тени которых прохожие и проезжие спасались от жгучих лучей тропического солнца. Только в торговом центре, близ рейда, вечно наполненного судами всех стран, оставались ещё узкие и кривые улицы, не обсаженные деревьями, но даже и там благословенная природа юга победоносно спорила с человеком, украшая его «практические» уродливые постройки: склады, магазины, верфи и заводы отдельными группами цветущих кустарников, одинокими пальмами и фиговыми деревьями, ютившимися в каждом промежутке между строениями, в каждой расщелине мостовых, в каждой трещине асфальтированных дворов. У самого же моря бесконечно зелёной лентой извивалась гранитная набережная, превращённая в роскошный бульвар с широкой двойной аллеей для катанья, бесчисленными скамьями для отдыха гуляющих и красивыми киосками для продажи прохладительных напитков, газет, цветов, фруктов и сластей, без которых не могут обходиться жители южных стран.
Только в двух-трёх местах красивая аллея набережной прерывалась, уступая место движению по выгрузке и нагрузке товаров, — там, где длинные, выдающиеся далеко в море, гранитные молы охраняли причаленные суда от волнений и противных ветров. Но дальше, за этими средоточиями коммерческой горячки, зелёная лента роскошного бульвара продолжалась на целые вёрсты направо и налево по берегу моря, соединяя город с предместьями Роксоланы, Рыбачьей слободки и Белой речки. Все эти предместья были крупными селениями, такими же живописными и богатыми зеленью, как и город, такими же опрятными, как и он. Даже старинная Рыбачья слободка, бывшая когда-то жалким собранием лачуг бедных рыбаков, выросла в богатое и красивое местечко, в котором бедность, нищета, неопрятность и голод прятались так далеко и успешно, что поверхностному наблюдателю их отыскать было трудно.
Правда, здесь, у моря, царил не особенно приятный запах, свойственный всем рыболовным центрам, где остатки испорченной рыбы портят воздух. Дальше же от моря, там, где довольно круто подымающиеся улицы близились к горам, становясь красивее, чище и богаче, там уже могли спокойно селиться бежавшие из города семьи тех граждан Сен-Пьера, которых торговля и служба приковывала к душным торговым центрам.
Семья маркиза Бессон-де-Риб (к которой принадлежала покойная жена лорда Дженнера) владела одной из богатейших экспортных фирм Мартиники.
Семейству Бессон-де-Риб принадлежали громадные плантации, возделываемые когда-то 88-мью невольниками, лёгкие хижины которых, крытые двухсаженными пальмовыми листьями, образовали целое селение.
После отмены невольничества, Мартиника пережила страшный экономический кризис, благодаря которому добрая половина её старинных плантаторов разорилась и уступила место новым владельцам, выходцам из Парижа и Америки — из ближайших испанских и голландских колоний. Но семья Бессон-де-Риб сохранила свои владения. Её тогдашний представитель (один из депутатов, посланных Мартиникой в Национальное собрание 48 года) сумел запастись поддержкой сильных финансистов того времени, а затем, после воцарения Наполеона, сблизиться и с новым императором.
Поговаривали о том, что он был ревностным участником знаменитого декабрьского переворота, превратившего президента республики в императора Наполеона III-го. Кавалера Бессон-де-Риб упрекали даже в неблаговидных интригах против лиц, доверием которых он будто бы злоупотребил, дабы услужить Наполеону III-му; болтали потихоньку и о том, что богатый креол «отпал» от католичества и присоединился к масонству, о котором тогда ещё повсюду, а уж тем более в отдалённой колонии, ходили лишь смутные слухи, как о безбожной, или даже богоборной секте. Но всё это были слухи. Достоверно же было только то, что Гуго Бессон-де-Риб, пожалованный новым императором титулом маркиза, в продолжение десяти лет переслал громадные суммы денег на родину своей жене — необычайно умной и энергичной женщине, перед добродетелью и добротой которой умолкало даже злословие. Благодаря этой-то могущественной денежной поддержке, маркиза Маргарита Бессон-де-Риб, дочь соседнего плантатора кавалера Гамелина, успела переделать всё громадное земледельческое производство на новых лад, заменяя даровой труд наёмным, успела построить две фабрики и создать собственный флот для перевозки произведений своих плантаций. Между делом она воспитывала своего единственного сына таким же энергичным, но добрым и набожным человеком, каким была сама. Так что, когда внезапная смерть застигла первого маркиза Бессон-де-Риб в Париже посреди какой-то таинственной оргии — в 1865 году, молодой маркиз мог заменить отца без всякого ущерба для благосостояния старинного рода.
Оставшись владельцем громадного состояния, двадцатилетний Рене Бессон-де-Риб немедленно женился на дочери одного из новых поселенцев Мартиники, голландского банкира ван Берса,9 прелестной блондинке, покорившей всю молодёжь Сен-Пьера при первом же появлении. Брак этот ещё более упрочил материальное благополучие старинного торгового дома Бессон-де-Риб присоединением трёх миллионов гульденов, данных старым банкиром в приданое своей единственной дочери.
Брак этот был счастлив и в другом отношении: молодая маркиза Эльфрида и нравственно оказалась прекрасным созданием. Любящая, добрая и кроткая, она пришлась «под стать» старой маркизе Маргарите и заслужила даже любовь всех чёрных рабочих своего мужа.
XIII. Чернокнижник
Старый ван Берс — отец молодой маркизы Бессон-де-Риб — появился в Сен-Пьере через два года после того, как кавалер Гуго Бессон-де-Риб покинул свою родину в качестве депутата колонии. Голландский банкир купил большие плантации одного из разорившихся креолов и затем открыл банкирскую контору в Сен-Пьере, вскоре ставшую одной из первых на всём острове. Через этот банкирский дом переводил маркиз Бессон-де-Риб капиталы жены, а потому и неудивительно было знакомство его семьи с семьёй голландского купца.
Семья эта состояла из жены и дочери, живших уединённо и державшаяся в стороне от весёлой и шумной жизни местной аристократии, несмотря на то, что богатства банкира и красота его жены и дочери широко раскрывали перед ним двери самых аристократических гостиных «белой» аристократии Сен-Пьера.
В городе ходили слухи о том, что ван Берс не любил общества, и слухи эти оправдывались тем, что старик ни разу не принял ни одного приглашения на обед; появляясь же иногда на вечерах или балах, он ускользал всегда чрезвычайно скоро, ни разу не досидев до обязательного в гостеприимной колонии ужина.
Ван Берс жил обособленно от семьи, даже обедал в другие часы, в своём кабинете, всегда один или со своим старым слугой — не то секретарём, не то камердинером.
Просидев целый день за делами, Самуил ван Берс целую ночь проводил в особенном помещении, называемом соседями «башней». Это была каменная круглая постройка в четыре этажа, оканчивающаяся платформой, на которой помещался превосходный телескоп. В стране, где даже двухэтажные здания считаются высокими и где постройки раздаются вширь, а не лезут в высоту, за изобилием места и из страха перед ураганами и землетрясениями, — в такой стране четырехэтажное здание казалось чем-то особенным, а телескоп, установленный на его платформе, — невиданным «колдовским» инструментом. За стариком были замечены и другие, ещё более странные пристрастия: собирание каких-то трав по ночам, особенно во время полнолуния или на рассвете, — какие-то эксперименты в особо приспособленной лаборатории в четвёртом этаже всё той же башни. В третьем этаже помещалась спальня банкира, во втором — его деловой кабинет (соединённый с садом особенной лестницей), в нижнем же помещались целые стаи кроликов, морских свинок и крыс, рассаженных частью в клетках, частью бегавших на свободе по каменному полу. Внизу же, в подвале, ютилась целая коллекция змей и скорпионов. Присматривал за этим зверинцем старый угрюмый голландец (в котором более опытный взгляд узнал бы рыжего еврея), прислуживавший как банкиру, так и его секретарю-камердинеру, спящему в кабинете банкира. Кроме этих доверенных слуг в башню не смели входить ни дочь, ни жена ван Берса, не говоря уже о посторонних. В наше время, когда изучение бактериологии и органотерапии перестало быть тайной немногих учёных, где-либо в европейском городе, вероятно, никто не удивился бы занятиям ван Берса, но полвека тому назад это было не так уж обычно, и немудрено, что среди невежественного «цветного» населения и легкомысленного «белого» общества Мартиники любитель-химик и бактериолог прослыл чернокнижником и колдуном для одних, сумасшедшим или чудаком для других.
Однажды голландский банкир привез из Парижа письмо маркиза Бессоон-де-Риб к его жене и вместе с тем высокого красивого незнакомца с внешностью и манерами истинного джентльмена, который и представлен был маркизе Маргарите, как друг её мужа, просившего свою семью «любить и жаловать лорда Александра-Бориса Джевида Моора».
Его приняли с надлежащей любезностью.
Маркиза находила его настоящим джентльменом. Сын её, тогда ещё только 14-летний развитой милый и весёлый мальчик, был в восторге от нового друга, и только его старшая сестра стала относиться к лорду с несвойственной ей беспечной, ласковой и доверчивой натуре холодной сдержанностью…
Но это никому не бросалось в глаза, так как сдержанность 18-летней девушки в разговорах с молодым мужчиной, открыто и усиленно за нею ухаживающим, казалось всем вполне естественной.
Сен-Пьер всегда был провинциальным городом, где самые отдалённые «соседи» (живущие подчас на другом конце города) знают каждую подробность домашней жизни своих «влиятельных» или «интересных» сограждан. Поэтому никто не удивился тому, что в городе скоро пошли толки о предстоящей помолвке Алисы Бессон-де-Риб с молодым английским лордом, которого молва успела уже произвести в миллионеры… Не знала этого только сама «невеста», но и она очень скоро узнала о планах лорда Моора из депеши отца, в которой коротко и ясно «предписывалось» маркизе Маргарите «сыграть свадьбу» своей дочери с лордом Дженнером «не позже как через три недели»…
Прочитав это странное телеграфное приказание, маркиза сильно удивилась, но не особенно огорчилась, так как не имела ничего против личности так бесцеремонно навязанного жениха и находила его подходящей партией для Алисы… Но иначе посмотрела на вещи сама невеста.
Алиса любила другого — своего кузена, родного племянника матери, сына её брата, кавалера Луи-де-Гамелен. Браку этому ничто не препятствовало и влюбленные были уверены в том, что их родители с радостью благословят их союз. Тем неожиданнее и больнее поразила депеша отца Алису… Рыдая, она открыла свою тайну матери, в то время, как её кузен умолял своего отца немедленно просить руку Алисы у её отца… Одновременно в Париже полетели три депеши, объясняющие причину невозможности исполнить желание отца и мужа. С замиранием сердца ждали две семьи ответа. Маркиза с отчаянием всплеснула руками, когда ответ этот, наконец, получили.
С той же жестокой краткостью маркиз Бессон-де-Риб сообщал жене и её брату о невозможности изменить своё решение, так как от исполнения дочерью его приказания зависит не только его состояние, но и жизнь. Особые священные и нерушимые обязательства связывают его с лордом Джевид-Моором, который ставит руку Алисы условием сохранения дружбы с её отцом, а отказ примет как несмываемое оскорбление, за которое отомстит ему жестоко и немедленно. А так как от подобной мести придётся погибнуть не только самому маркизу, но и его сыну и наследнику и даже самой Алисе, то отец и надеется, что дочь будет благоразумна и покорится неизбежному.
В особой депеше на имя Алисы отец говорил, что требует не слишком большой жертвы, так как предлагаемый им дочери жених молод, красив, знатен, богат и безумно её любит, а следовательно, в руках Алисы все данные для полного счастья. Изменить же своего решения отец не может потому, что это было бы равносильно самоубийству и разорению всей семьи.
Глубокое уныние воцарилось в доме. Алиса, со смелостью честной девушки, сделала последнюю попытку спасти свободу своего сердца, откровенно объяснившись с неожиданным женихом.
Пригласив лорда Моора в сад, бедная девушка показала ему отцовскую депешу и спросила, захочет ли он мстить отцу её за то, что сердце его дочери оказалось несвободно, и захочет ли иметь женой девушку, любящую другого и выходящую за него с тоской и слезами?
Лорд спокойно пробежал глазами депешу и так же спокойно ответил, что не имеет ни малейшего понятия об отношениях маркиза Бес-сон-де-Риб к его отцу, отношениях, из которых, вероятно, и вытекают опасения отца Алисы. Со своей стороны он, лорд Моор, уведомил своего отца о том, что безумно полюбил дочь его старого друга и умолял его просить руки её у маркиза. Он не откажется от своего счастья только потому, что его прелестная невеста мечтала о любви вдвоём со своим кузеном, как это делают все кузины во всём мире. Серьёзной подобная детская привязанность быть не может и, конечно, не выдержит сравнения с его пылкой страстью, сила которой несомненно победит сердце его молодой жены, хотя, быть может, и не сразу…
Выслушав этот ответ англичанина, Алиса поняла, что поколебать этого странного ледяного влюблённого невозможно и что надо или покориться, или бежать.
Алиса объявила своему кузену Луи готовность покинуть ради него семью и родину и бежать куда глаза глядят…
Но влюблённый юноша, 18-летний скромный и робкий мальчик, воспитанный набожной матерью и непомерно строгим отцом, задрожал при одной мысли о сопротивлении отцу и сам стал уговаривать свою кузину покориться отцовской воле.
Молча, смертельно-бледная, с крепко сжатыми губами, выслушала Алиса дружеский совет своего юного возлюбленного и, не удостоив ни словом ответа плачущего юношу, круто повернулась и пошла к дому…
Ей навстречу из беседки вышел лорд Дженнер, с обычной любезно-насмешливой улыбкой на ярко-красных губах.
— Как видите, прекрасная невеста, не все влюблённые бывают героями!.. Ваш кузен предпочитает, очевидно, своё спокойствие вашему счастью…
— А вы почём знаете? — вскрикнула пораженная девушка, не понимая, каким образом мог узнать содержание разговора с Луи Гамеленом этот человек.
— Я многое знаю… или догадываюсь! — точно спохватившись пояснил молодой англичанин и поспешно прибавил, не желая дать Алисе времени подумать о сказанных им словах, — надеюсь, что, после вашего объяснения с моим жалким соперником, вы без отвращения положите в мою руку вашу прелестную ручку?
Алиса опустила голову, не решаясь встретить взгляд своего неожиданного жениха, но ответила холодно и решительно:
— Если вы не боитесь взять в жёны девушку, открыто высказывающую отвращение к союзу, навязанному ей непостижимой прихотью отца, — если не какой-то жестокой и, вероятно, даже преступной интригой, — то мне, конечно, придётся покориться и… предоставить вам самому назначить день свадьбы…
— Так-то лучше! — ледяным тоном ответил англичанин. — В таком случае я телеграфирую вашему отцу о том, что свадьба наша будет сыграна через три недели от сегодняшнего дня.
Три недели — короткий срок для того, чтобы приготовить роскошную свадьбу, о которой должна была говорить вся Мартиника. Желание это было выражено Маркизом Бессон-де-Риб, приславшим свои «инструкции» через посредство всё того же банкира Ван Берса. Начались поспешные приготовления. Лучшие ремесленники колонии дни и ночи работали над приданым, мебельщики отделывали заново левое крыло обширного дома, предназначенное маркизой для молодой четы. Лихорадочная деятельность кипела вокруг молодой невесты, остававшейся холодной и равнодушной к праздничному оживлению своей семьи. С ледяным спокойствием принимала она великолепные цветы и роскошные подарки своего жениха, спокойно и равнодушно примеряла дивное подвенечное платье из мягкого белого атласа, затканного серебром, спокойно и равнодушно отвечала «как хотите» на все вопросы о драпировках, коврах и мебели, приготовляемой для её квартиры, об именах гостей, которых предполагалось пригласить на обед и бал после бракосочетания, — обо всём, что имело отношение к её свадьбе. Ничего кроме этого спокойного, но равнодушного «как хотите» никто не слыхал от бледной и холодной невесты, бродящей по дому и саду подобно привидению.
Дни бежали за днями… Приближался роковой день свадьбы. За неделю перед ним молодой невесте доложили о посещении голландского банкира Ван Берса, привезшего ей поручение и подарок от отца.
XIV. Пропавшая невеста
Маркизы Маргариты не было дома. Вместе с женихом дочери и своим сыном она уехала на плантацию выбирать лошадей для молодой четы. Алиса отказалась сопутствовать им под предлогом лёгкого нездоровья.
Задумчиво пролежала она всё утро на балконе своего будуара, куда и просила провести банкира. Старого голландца проводил через сад дворецкий маркизы — верный старый слуга, оставшийся в доме после уничтожения невольничества и искренно преданный своим господам.
Он видел, как Алиса приподнялась с качалки, протягивая руку своему гостю, и слышал, как банкир объяснил цель своего посещения — передачу свадебного подарка, присланного отцом с почтовым пароходом. Видел он и то, как старик барон Берс передал «молодой барышне» большой красный кожаный футляр, в котором ярко сверкнуло на солнце великолепное колье из бриллиантов и рубинов… Затем старый слуга придвинул кресло посетителю и ушёл за фруктами и мороженым, которое на Мартинике обязательно предлагаются каждому посетителю, заменяя наш чай или немецкий кофе.
Подобное угощение бывало всегда готово, особенно в богатом доме, содержащемся в блестящем порядке маркизой Бессон-де-Риб. Через десять минут старый Помпеи снова входил на балкон с фруктовой водой и хрустальными вазами с вареньем, фруктами и мороженым. Но балкон был пуст. Ни Алисы, ни гостя не было. Только футляр с рубиновым ожерельем стоял открытым на столе и блестел так ярко, «что мне даже страшно стало», — рассказывал старый негр впоследствии.
Осторожно закрыв футляр, старик отнёс его в комнату барышни, положил его в ящик незапертого рабочего столика, а затем уже унёс угощение обратно, предполагая, что гость спешил куда-то и что барышня пошла его провожать через сад…
Действительно Алиса вернулась из сада приблизительно через полчаса и рассказала возвратившейся к вечеру матери о посещении банкира и о том, что старый банкир уезжает куда-то завтра, но он обещал ей прислать свою семью в Сен-Пьер.
За два дня до свадьбы над Сен-Пьером разразилась одна из тропических непогод. Ураган в это время года никто не ожидал. Налетел она внезапно перед самым закатом солнца, в то время, когда Алиса, уехавшая верхом в сопровождении своего брата, ещё не вернулась с прогулки. Беспокойству матери и жениха не было предела, особенно, когда поздно вечером домой вернулся молодой маркиз один.
Гроза застигла их в лесу, недалеко от плантации ван Берса, отделённой значительным участком леса от шоссейной дороги на Пор-де-Франс. Сестра предложила добраться до просёлка, ведущего к дому голландца, но темнота, быстро окружившая их, помешала исполнению этого плана. В довершение несчастья, лошадь Алисы, испуганная раскатами грома, понесла, рискуя разбить всадницу о деревья. Только раз, при свете блеснувшей молнии, молодой маркиз увидел фигуру сестры, но догнать её уже не мог среди разбушевавшейся стихии. С великим трудом успокоил он собственную лошадь и, держа её под уздцы, переждал окончания ливня под громадным баобабом, предполагая затем разыскать сестру. Но наступила такая темнота, что о розысках без факелов нечего было и думать. Положившись на инстинкт своего коня, юноше с трудом выбрался из леса на дорогу и доскакал до дома в смутной надежде, что лошадь Алисы точно так же нашла верный путь. Узнав, что сестра не вернулась, бедный юноша разрыдался.
Снарядили целый отряд. Взяли факелы, носилки, верёвки и топоры и отправились на поиски. Проблуждали всю ночь по лесу, надеясь звуками охотничьей трубы и криками дать знать заблудившейся о том, что её ищут… Напрасно! Пропавшей не нашли и следа. Печальный, усталый и безнадёжный вернулся домой брат Алисы, в полной уверенности, что сестра свалилась в какую-нибудь пропасть, либо, разбившись о деревья, стала жертвой леопардов и волков, которых в те времена в лесах Мартиники было не меньше, чем ядовитых змей, которые тоже могли ужалить бедную девушку, заблудившуюся в тропическом, непроглядном лесу.
Не зная, как сказать своей несчастной матери страшную правду, молодой маркиз печально подъезжал к городу, впереди своих служителей, как вдруг навстречу ему выехала Алиса.
Она казалась смертельно-утомлённой и покачивалась в седле. На заботливые вопросы брата она отвечала слабым голосом, что провела ночь в лесу, не слезая с лошади, которая лишь перед рассветом вынесла её на дорогу. С радостью согласилась она лечь в приготовленные носилки, где немедленно заснула тяжелым сном…
В назначенный день и час должно было совершиться бракосочетание Алисы Бессон-де-Риб с лордом Эдуардом Моором… Жених как протестант просил невесту и её мать, за отсутствием протестантской церкви на Мартинике, отложить церковное бракосочетание и совершить лишь гражданский брак. Лорд Моор обещал обвенчаться в католической церкви, как только приедет в Европу, где можно будет совершить брак также и в протестантском храме. Невеста, к немалому удивлению матери и брата, знавших её набожность, беспрекословно соглашалась исполнить желание своего жениха.
Но к ещё большему изумлению маркизы, духовник её дочери, старый почтенный аббат, крестивший Алису и венчавший её мать, разрешил своей духовной дочери гражданский брак после продолжительного разговора с невестой наедине. О чём говорил старый священник с Алисой — осталось неизвестным, но все видели, что он вышел из её комнаты бледный и потрясенный, с растерянным, почти испуганным лицом. На все вопросы матери почтенный аббат отвечал словами: «Молитесь, дети мои»…
Когда же испуганная за здоровье дочери маркиза объяснила видимое волнение старого священника опасностью для жизни Алисы и выразила своё опасение, аббат Лемерсье ответил глухим голосом:
— Не расспрашивай меня, дочь моя. Я не врач и не о телесном здравии Алисы беспокоюсь! И я надеюсь на милость Божию, которая спасёт чистую душу от всех напастей.
XV. Бракосочетание состоялось…
Невеста была белее своего подвенечного платья.
На улице, у входа в ратушу, молодых поджидал старый священник со скорбным лицом и короной снежно-белых волос над высоким бледным лбом. Его добрые, полные слез глаза с бесконечной жалостью и каким-то испугом остановились на смертельно-бледной молодой женщине, спускавшейся по монументальной лестнице под руку со своим «мужем».
Увидев священника, Алиса радостно улыбнулась и, проходя мимо него, низко склонила свою прекрасную бледную голову в венке из душистых померанцевых цветов, между которыми ярко сверкали громадные бриллианты.
— Благословите меня, отец мой! — произнесла она громко, твёрдо, отчётливо, задерживая длинное шествие своей остановкой.
— Да благословит тебя Бог, дочь моя! — прошептал священник и не мог продолжать. Губы его шевелились, но сжатое судорогой горло не выдавило и звука. Только бледная худая рука поднялась и начертала священный знак искупления над склоненной прекрасной и грустной головкой в драгоценном кружевном покрывале.
Алиса молча поднесла его дрожащую, покрытую морщинами, руку к губам.
Так как молодые шли впереди всех, то никто и не мог заметить зеленоватой бледности, внезапно покрывшей лицо «молодого», когда благословляющая рука священника мелькнула перед его глазами, яркая, нестерпимо сияющая, точно вылепленная из снега, озарённого солнечными лучами! Лорд Моор невольно отшатнулся.
— Вам, кажется, нездоровится, сэр Эдуард? — спросила Алиса. В чёрных глазах лорда Моора сверкнула молния гнева, страха, злобы. Но он быстро овладел собою и ответил с нежностью:
— Вы слишком добры, дорогая Алиса. Счастье обладать вами ошеломило меня на мгновение.
Алиса вздрогнула, но подняла синие глаза спокойно и уверенно кверху, туда, где высоко в безоблачном небе сверкал и горел золотой крест на храме святого Петра…
Свадебный обед и бал были достойны богатства и значения старинного аристократического дома, гордящегося своим родством с императрицей Жозефиной, полуаршинная статуэтка которой, литая из червонного золота, занимала почётное место в парадной гостиной. Гости много ели, ещё больше пили и провели несколько приятных часов.
После бесконечного обеда начался бал, во время которого молодая исполнила свои долг, пройдя полонез под руку со своим мужем и первую кадриль с военным губернатором острова, специально приехавшим из Иль де Франс — официальной столицы Мартиники — на свадьбу. Затем молодые «бесшумно» исчезли, сопровождаемые только матерью, молодой и почтенной старушкой, взявшей на себя обязанности посаженой матери у иностранца-жениха, не имеющего родных на острове.
Со слезами благословила маркиза Маргарита свою дочь, кажущуюся ещё бледнее от белого подвенечного платья и девственного убора, все ещё остававшегося на её голове.
В парадных залах главного фасада, выходившего на улицу, продолжала греметь музыка и раздавались несмолкаемые весёлые голоса.
Все до того были поглощены весельем, что никто не заметил белой фигуры, промелькнувшей мимо ярко освещённых окон и скрывшейся в тёмной глубине сада…
Только на следующее утро садовники перед окнами спальни молодых нашли на траве букет померанцевых цветов, скреплённый драгоценной бриллиантовой стрелой, накануне украшавший грудь невесты, а немного дальше — на цветущих ветвях мимозы — тихо качался в утреннем ветерке кусок тонкого белого кружева, очевидно оторванного от подвенечной фаты. Когда маркиза проснулась, Помпеи сообщил ей о странных находках в саду.
Не успела ещё испуганная мать опомниться от неожиданного сообщения и сообразить, что могли бы означать найденные вещи, как в дверь её будуара постучались и на пороге появился муж Алисы, смертельно бледный, с искажённым лицом. Его левая рука была перевязана.
— Господи, что случилось? Где Алиса? — вскрикнула испуганная маркиза.
Лорд Моор упал в кресло и прерывающимся голосом рассказал, что его молодая жена «в припадке безумия» ранила его кинжалом и затем убежала неизвестно куда. Опасаясь скандала, он молчал до утра, когда можно будет, не возбуждая толков, обсудить положение и принять меры для её разыскания.
— Брак наш, конечно, расторгнут, — печально докончил лорд Моор. — Да он фактически и не был совершён. Поэтому я решился немедленно уехать из Мартиники. Вам же, быть может, удастся вылечить бедняжку, или, по крайней мере, облегчить припадки её буйного помешательства. Все нужные для развода бумаги я немедленно вышлю из Лондона. Вы понимаете, что мне не особенно приятно быть связанным навеки с сумасшедшей.
Ошеломленная маркиза слушала рассказ своего неудачного зятя в совершенном оцепенении: всё, что он рассказывал, было невероятно.
Но с другой стороны, окровавленная перевязка раненой руки слишком ясно доказывала истину слов лорда Моора. И маркизе приходилось благодарить этого рокового человека за то, что он щадит их дочь и их доброе имя, соглашаясь молчать о происшедшем.
Помпеи доложил, что из ближнего подгородного монастыря пришла монахиня, принесшая известие от «барышни».
При этих словах молодой «супруг» побледнел так сильно, что у маркизы сжалось сердце. Она подумала, что этот человек любит её дочь и должен безмерно страдать, потеряв ее.
Англичанин сказал глухим голосом:
— Пожалуйста, примите этого посланца и сообщите мне, что случилось с Алисой, на квартиру, куда сейчас же перееду.
Алиса сообщала матери, что убежала в монастырь, после объяснения с своим мужем, о котором просила не расспрашивать ее… Только своему духовнику рассказала она вкратце происшествия своей ужасной брачной ночи.
— Я знала одну из тайн этого ужасного человека, — сказала она, — и потому могла его заставить от меня отказаться. Не сделала же я этого раньше потому, что не хотела губить отца, которого этот… англичанин, действительно, держал в своих руках. О совершении брака старый Ван Берс должен был известить телеграммой доверенного лорда Моора, у которого сохранились бумаги, делавшие моего отца рабом этого ужасного англичанина… Вот почему мне пришлось согласиться на гнусную комедию этого «гражданского брака», который я никогда за брак не считала. Я знала, что вечером отец получит свою свободу, а следовательно и я смогу располагать собой. Теперь моя жизнь кончена, и я благодарю Бога за то, что смогу докончить её в монастыре.
— Но вы ещё так молоды, дитя мое, — со слезами говорил старый священник. — Ваш брак церковью не признан. Вы свободны, этот англичанин обещал дать вам развод и по гражданскому закону, так что вы ещё можете быть счастливы…
Тяжелый вздох поднял грудь молодой девушки.
— Моя жизнь кончена, отец мой… Я слишком дорогой ценой заплатила за возможность освободиться от человека, которого ненавидела и презирала. И я боюсь, что совершила страшный грех… Нет. Не спрашивайте, отец мой… Мне страшно вспоминать ту ужасную ночь… Но ведь я не знала, на что решаюсь, и потому надеялась, что Господь простит мне невольный и бессознательный грех мой…
Ничего другого не добился от Алисы даже её духовник. Мать же и брат, немедленно приехавшие в монастырь, принуждены были оставить её в нём.
От маркиза Бессон-де-Риба, которому о случившемся сообщено было депешей, ответа не последовало, к удивлению всего семейства, за исключением Алисы. Последняя, тяжело вздыхая, повторяла:
— За отца надо молиться, матушка… О, если бы Господь принял мою жизнь в искупление его грехов…
Лорд Моор уехал через три дня после своей так трагически окончившейся свадьбы в Порт-де-Франс, а оттуда в Нью-Йорк. Эти три дня он просидел взаперти, никого не принимая, и только раз выехал, и то на рассвете, на плантацию к старику Ван Берсу, возвращения которого он очевидно дожидался. О чём разговаривали между собой эти два человека, — никто не знал. Но в том, что разговор был далеко не дружеский, сомневаться было трудно после рассказов негров, работавших в саду недалеко от башни и слышавших озлобленные голоса Ван Берса и его гостя. Понять того, о чем они спорили, негры не могли, не зная языка, на котором «бранились» белые господа… Хозяин не счёл нужным предложить лорду хотя бы стакан холодного «гренадина» или «цитронада» — факт, возбудивший наиболее толков среди цветной прислуги, ибо в гостеприимной колонии только «кровного» врага отпускают без угощения прохладительным, да и то не всегда.
Не менее толков вызвало и то, что гость не просил позволения «откланяться дамам». Это считалось страшным невежеством или предумышленным оскорблением, за которое хозяин дома платил иногда даже вызовом на дуэль.
Однако Самуэль Ван Берс, очевидно, не обиделся, так как вышел провожать своего гостя с весёлым и довольным видом, потирая свои жирные руки.
Но зато англичанин вышел из башни мрачный, хотя и спокойный, как человек, примирившийся с неизбежным. На одутловатом лице голландского банкира блестело злорадное торжество, когда он крикнул вслед выезжавшему со двора всаднику по-голландски:
— Прощайте, милорд… Не забудьте передать, что не всё потеряно, что отложено, и что здесь прекрасно подготовленная почва…
Алиса осталась в монастыре. Несчастная умирала. От какой болезни? Этого не могли решить самые искусные доктора. Бледная, как полотно, с побелевшими губами, она едва двигалась, слабея с каждым днём. «Анемия» — решили врачи, предписывая кровавые бифштексы и железные капли… Но лекарства не могли справиться с ужасающим обескровлением юного, но уже разрушенного организма.
— Все кончено, отец мой, — говорила бедняжка своему духовнику. — Да поможет мне Бог умереть по-христиански… Надежды на жизнь уже нет…
— Молись, дитя мое, Бог может сделать чудо, — со слезами отвечал почтенный священник.
— Да разве я достойна чуда, отец мой? Я, несчастная, вошедшая в сделку с чернокнижником, продала ему свою кровь… быть может для какой-нибудь гнусной цели… Разве я достойна чуда? Только бы Господь простил мне, по благости своей неизмеримой… Я на это надеяться не смею…
— Надейся, дитя мое, — утешал священник несчастную. — Ты отдала свою юную жизнь, спасая честь и душу свою. Господь простит тебе грех, совершённый по незнанию и неосторожности…
— О, да, отец мой… Это моё единственное утешение. Мне было сказано, что кровь нужна для научных исследований, могущих принести пользу всему человечеству. И взамен мне обещали возможность избавиться от человека, в котором я подозревала чудовище. Видно, мой ангел-хранитель предупредил меня. Увы, я не поняла его внушения, отдаваясь в руки ужасному голландскому колдуну… Страшно подумать, что я помогла ему… В чём? Я и сама не знаю. Но судя по его торжеству, я помогла ему в чем-то для него важном и, конечно, преступном… Вот это сознание убивает меня больше, чем потеря крови. Бывают минуты, когда я не смею молиться, считая себя недостойной милосердия Господня.
Священник укоризненно покачал седой головой.
— Не греши, дитя моё… Милосердие Господне безгранично, и Сын Божий умер не за одних праведников, а и за самых тяжких грешников… Разбойник на кресте прощён был за предсмертную минуту покаяния… Ты же, бедное дитя, искупила свой невольный грех целыми месяцами слез и молитвы… Именем Бога, дозволившего мне, недостойному рабу Своему, разрешать грехи земные, прощаю тебе, Алиса, и допускаю к Святому Причастию…
И Господь простил бедняжку. В этом не могли сомневаться присутствовавшие при её кончине. Она угасла тихо, безболезненно, мирно и непостыдно, как умирают верующие христиане, — угасла с улыбкой на бледных губах и с блаженной надеждой в потухающих очах.
Перед последним таинством, простившись со всеми, умирающая подозвала к себе брата и прошептала ему так тихо, что только он один мог слышать её голос, нежный и слабый, как пение засыпающей птички:
— Брат… Я чувствую — нет, я знаю, — что ты любишь Эльфриду… И я должна тебя предупредить… Попомни слова умирающей, брат, и… берегись… Она сама чистое дитя… но берегись, как бы он, её отец, не развратил её… Не расспрашивай меня, Рене… Я уже не успею объяснить тебе всего, что нужно было бы, и не хочу омрачать ни твою юную жизнь, ни мою смерть тяжёлыми воспоминаниями… Но верь несчастной сестре, заплатившей жизнью за своё… знание… Берегись старого банкира! Он не голландец, а еврей. Эльфрида же дочь христианки! Спаси её поскорее, взяв от отца, или… беги от неё!
Слабость помешала умирающей продолжать… Молодой маркиз со слезами поцеловал её восковую руку, не придавая, впрочем, особого значения её словам, которые, в своем юношеском легкомыслии, принял за предсмертный бред.
Алиса же больше ничего не сказала. После отходной молитвы она тихо лежала, прислушиваясь к чтению Евангелия страстей Господних, которые, по её просьбе, поочерёдно читали сестры у её изголовья… Часы медленно тянулись, пока не позвонили к пасхальной заутрени. При первом звуке колокола, умирающая приподнялась и попросила одеться.
— Господь зовёт меня, — громко проговорила она и с неожиданной силой привстала с постели.
Её стали одевать…
В белое… в белое! — прошептала она. — «Се Жених грядёт в полунощи!..»
Сестры надели на больную её подвенечное платье. Другого не нашлось в монастыре…
Больную посадили в кресло возле алтаря… Она отслушала всю заутреню и со слезами приложилась к распятию, к которому подошла твёрдыми шагами, опираясь на монахиню.
— Скоро… Скоро… — шептала она, возвращаясь на место. — Господи, будь милостив… Позволь дожить до радостной вести о Воскресении Твоём!..
Господь услышал молитву несчастной… При первых звуках пасхального гимна она приподнялась с кресла и громко, на всю церковь произнесла:
— Ныне отпущаеши рабу Твою, Господи!..
Затем тихо, с улыбкой на устах, голова её откинулась на подушку и глаза закрылись, как у засыпающего ребёнка…
С молитвой на устах заснула она вечным сном при сладостных звуках пасхальных песнопений.
Счастливая кончина несчастной жизни…
XVI. Двадцать лет спустя
Прошли года и десятилетия… Трагедию, омрачившую жизнь богатого плантатора, успели позабыть даже члены семьи маркиза Бессон-де-Риб, не только жители Сен-Пьера, легкомысленные и забывчивые, как все южане.
В конце шестидесятых годов умер маркиз Гуго, тело которого было доставлено на Мартинику, но о смерти которого никто ничего не знал достоверного. Ходили слухи о том, что влиятельный депутат был убит кем-то в каком-то притоне.
Металлический гроб с останками маркиза Гуго Бессон-де-Риб торжественно погребли в фамильном склепе. Никто не обратил внимания на то, что старый духовник маркизы Маргариты и всех её детей не мог докончить заупокойной службы… Его рука, поднятая для окропления гроба, внезапно опустилась. Кропило выпало из бессильных пальцев, а священник страшно побледнел и зашатался. Его подхватили под руки близстоящие и вывели из часовни.
Дрожащие губы аббата Лемерсье шевелились. Он шептал:
— Ужасно… ужасно… Несчастный… Не могу…
И действительно ни разу духовник всей семьи Бессон-де-Риб не отслужил ни одной панихиды над тем, кого он учил катехизису ребёнком, исповедовал юношей, венчал взрослым человеком. Это объяснили тем, что возраст аббата Лемерсье был очень преклонен, а подъём на кладбище, расположенное довольно высоко, был слишком тяжёл, но старик поднимался туда, когда надо было служить панихиду над бедной Алисой, погребённой в том же семейном склепе.
Память её глубоко чтила не только семья, но и всё население Сен-Пьера. Уже начала создаваться легенда о юной праведнице.
У гроба бедной страдалицы особенно охотно молилась молодая маркиза Эльфрида — дочь ван Берса, вышедшая замуж за Рене.
Трижды теряла детей молодая маркиза и каждый раз при трагических обстоятельствах её первенец-сын погиб ужаленный змеей на руках у заснувшей кормилицы, её старшая дочь ребёнком попала в лес, окружающий плантацию ван Берса (в то время дочь его была в гостях у своей матери). Несчастное дитя нашли истерзанное дикими зверями, а рядом чёрную няньку, повесившуюся от отчаяния. Наконец, третий сын маркизы Эльфы погиб от какой-то необъяснимой болезни.
Всё это не могло не отразиться на молодой женщине, находившей силу бороться с отчаянием только в молитве, да в надежде на Бога.
И точно… Господь сжалился и спас от всех опасностей трёх последних детей маркизы Рене Бессон-де-Риб.
Две дочери-погодки — Лючия и Матильда — и сын Роберт, родившийся последним, остались живы. Счастье вернулось, по-видимому, под кров красивого здания, где всё ещё распоряжалась старая маркиза Маргарита, одинаково чтимая и любимая как своим сыном, так и его женой, потерявшей к этому времени свою мать. Эльфрида порвала почти всякую связь с отцом, уединившимся в своей башне; он целиком погрузился в свои «учёные опыты», а дела по банку передал какому-то родственнику, неожиданно приехавшему из Голландии.
Так как ни жена, ни дочь ван Берса никогда не были особенно близки к старику, то его отчуждение и не огорчило Эльфу. В душе её жили смутные воспоминания тяжёлых сцен между отцом и матерью, закончившихся после приезда на Мартинику разъединением, которому удивлялись посторонние.
Венчание Рене с Эльфридой происходило в храме. Аббат Лемерсье благословлял их на новую жизнь и, осеняя крестом её рыдающую мать, тихо произнёс:
— Мужайся, бедная женщина… Скоро конец твоим страданиям!
Матильда ван Берс поцеловала руку, благословлявшую её.
Гибель первых внуков окончательно разбила госпожу ван Берс. Она умерла, унеся с собой трагическую тайну своей жизни.
Тогда дочь её перестала ездить на плантацию, где продолжал жить и «заниматься наукой» её отец, постепенно превращавшийся из рыжего в сухого, жёлтого еврея.
Так продолжалось до 1893 года, когда в Сен-Пьер приехал лорд Лео Дженнер, племянник злодея, погубившего несчастную Алису. Он явился в дом вдовствующей маркизы Бессон-де-Риб, сын которой был уже отцом двух взрослых дочерей и шестнадцатилетнего сына.
Лорд Дженнер привёз с собой рекомендательное письмо от лорда Моора, который просил «внимания и ласки» для своего племянника, «в память краткого брака, в несчастном окончании которого не он был виноват».
Так как истинные причины бегства Алисы в монастырь и её смерти остались неизвестны матери и брату, то молодого англичанина приняли как родного.
А затем повторилась старая история ухаживания и сватовства. Но только племяннику лорда Моора не пришлось бороться с чувствами девушки, намеченной им в жёны. Лючия сразу полюбила красивого англичанина и с восторгом отдала ему свою руку…
Вторично состоялся брак с чужеземцем в семье маркиза Бессон-де-Риб. Но на этот раз всё обошлось благополучно.
И опять никто не обратил внимания на то, что престарелый патер Лемерсье, уезжавший на время в Париж и вернувшийся только через неделю после отъезда «молодых», узнав об имени зятя маркиза Рене, страшно побледнев, упал на близ стоящее кресло.
Обморок старика объяснили утомлением после путешествия. Промолчал аббат Лемерсье и о том, что знал и о чём только догадывался. Немного успокаивала его надежда на возможность ошибки.
Четверть века назад даже в Европе слишком мало были известны тайны богоборчества и сатанизма, в которые не верили так называемые «передовые умы» конца XIX века. В далёкой же колонии и подавно никто не подозревал опасности, грозящей христианству, никто не верил тому, чтобы образованные люди могли, наравне с пьяными неграми, устраивать кровавые «шабаши» и приносить сатане ужасные, человеческие жертвы…
Что это делалось чёрными рабами, об этом знали, но чтобы в оргиях участвовали высокоцивилизованные «учёные», в роде Ван Берса или… некоторых «знаменитых» врачей и химиков Европы, попавших в число поклонников сатаны вполне сознательно, — этому не хотели верить.
Семья несчастной маркизы Маргариты Бессон-де-Риб вторично встретилась с представителем этой адской секты.
Но разве могла она предполагать что-либо подобное? Бедные женщины радовались «счастливому браку» внучки и дочери, получая из Англии письма молодой леди Дженнер, дышащие счастьем.
«Мой муж нежен и внимателен», — повторяла она в каждом письме. — «Я люблю его безгранично, как и он меня»…
Читая подобные письма, успокаивался даже аббат Лемерсье.
Так прошло около трёх лет… Письма Лючии приходили из самых разнообразных городов Европы.
«Мой муж принуждён много путешествовать, исполняя политические поручения своего правительства, — писала леди Лючия Дженнер родным. — Это очень интересно, хотя, признаюсь, меня начинают утомлять вечные переезды. Хотелось бы отдохнуть, устроить себе гнездо, особенно теперь, когда Бог посылает мне наконец радостную надежду на материнство… По счастью, муж обещал мне прожить год-полтора в Италии, а затем отвезти меня с ребёнком к вам, дорогие мои, на нашу милую Мартинику. С родными мужа я до сих пор не успела познакомиться из-за вечных переездов. В его родовом замке я до сих пор ещё не была. Мы поселимся там после возвращения с Мартиники, где проживём не меньше полугода».
Так мечтала бедная молодая женщина…
А через полгода после получения этого письма пришло в Сен-Пьер из Италии запечатанное чёрным сургучом письмо, принёсшее известие о «неожиданной смерти» молодой леди Дженнер, «скончавшейся от последствий несчастных родов». Убитый горем молодой муж описывал своё страдание так трогательно, что семья его жены, забывая свою собственную печаль, утешала его нежными письмами.
Об оставшемся сиротой ребёнке особенно болела душа тётки, бабушки и прабабки… И, в конце концов, к лорду Дженнеру полетели просьбы привезти с собой малютку, который «молодому вдовцу» мог быть «только обузой».
Он долго отнекивался, утверждая, что ребёнок напоминает ему любимую жену и остался его единственным «утешением», но, в конце концов, просьбы матери «тронули сердце» лорда Дженнера, и в одно прекрасное утро на Мартинику пришло от него письменное обещание приехать с ребёнком, «чтобы отдохнуть душой и сердцем среди родных сердец»…
Прошёл ещё месяц и, уведомленная депешей о дне приезда зятя и внука, семья покойной леди Лючии с нетерпением ждала приезда лорда Дженнера, с яхты которого уже виднелись туманные очертания берегов Мартиники…
XVII. На яхте «Лилит»
В провинциальных приморских городах набережная является излюбленным местом для гулянья. В часы отхода и прихода судов эта набережная кишмя кишит любопытными.
Так как Сен-Пьер на Мартинике был настоящим провинциальным городом, несмотря на своё стотысячное население, то ежедневно, в часы прихода судов, набережная и молы буквально кишели публикой, глазеющей на приезжающих.
Лорду Лео Дженнеру все это было давно известно, почему он и предупредил свою спутницу о необходимости «казаться чужими» при выходе на берег.
— На первое время, дитя моё, — прибавил он успокоительно, заметив грустное лицо Гермины, так искренно увлекшейся ролью леди Дженнер.
Разговор происходил на палубе прелестной паровой яхты, ожидавшей лорда Дженнера в гавани первого американского порта, в который заходил немецкий пароход «гамбургской линии», обслуживающей Бразилию и Буэнос-Айрес.
Поэтому он только перешёл с одного борта на другой, после чего яхта (носящая странное имя «Лилит») немедленно развела пары и ушла в море, перерезывая устье Амазонки.
С понятным любопытством оглядывала хорошенькая актриса своё новое плавучее жилище, которое она с полным правом могла назвать «своим», так как яхта «Лилит» принадлежала лорду Дженнеру, герб которого (золотая башня на красном поле) весело развевался на мачте в виде главного флага.
Путешествие шло быстро и без остановок. Яхта хотя и заходила в два-три порта за топливом и свежей провизией, но нигде долго не останавливалась. Баржи с углём и зеленью поджидали её в море, и погрузка происходила рано по утрам, так что Гермина не успевала ещё проснуться, как берега уже исчезали из вида. Тринидад она увидала только в образе синего облачка на горизонте, остальных островов и вовсе не видала. С тем большим удовольствием наблюдала молодая женщина за постепенным вырастанием Мартиники, смутные очертания которой становились определённее с каждым оборотом винта «Лилит».
— Мы будем в гавани Сен-Пьера ещё до захода солнца, — сказал лорд Дженнер, вынимая из рук Гермины бинокль, в который она глядела на виднеющиеся берега. — Поди, присядь ко мне. Мне надо кое-что объяснить тебе относительно нашей жизни на острове. Не пройдет и полугода, как ты станешь моей женой перед алтарём того, кого я признаю своим господином и повелителем… Но на первое время мы должны оставаться друг для друга чужими в силу практических соображений, которые не стану тебе объяснять подробно… это завело бы нас слишком далеко…
Слезы набежали на прелестные глазки Гермины. — Это ужасно. Неужели мы не будем видеться? — прошептала она.
Лорд Дженнер нежно обнял её тонкую талию и собственноручно отёр шёлковым платком её хорошенькое заплаканное личико.
— Неужели я мог бы прожить целые полгода, не видев тебя? — весело заметил он. — Но ты не знаешь условий жизни, ожидающей нас… Меня ждут в семье моей покойной жены. Мой приезд с дамой, заступившей место покойной леди Дженнер, не только жестоко огорчил бы, но и оскорбил бы всех и, пожалуй, повёл бы к нежелательным осложнениям. Поэтому я должен исподволь приучить их к мысли о моём втором браке. На это понадобится пять или шесть месяцев, на время которых ты будешь считаться моей доброй знакомой немецкой баронессой Шварц, приехавшей на Мартинику по приказу врачей для поправления расстроенного здоровья. Всё уже приготовлено для тебя, — до виллы включительно, куда тебя проводит капитан Джаксон, как только мы бросим якорь. Ты найдёшь там всё нужное, не исключая прислуги, так что сможешь накормить меня завтраком, когда я явлюсь к тебе завтра утром. Сам же я остановлюсь покуда в гостинице. А там дальше — увидим…
Гермина молча прижала к губам руку своего повелителя. Она давно уже привыкла безусловно подчиняться каждому его слову.
К 4-м часам пополудни «Лилит», медленно скользя вдоль берега, подходила к гавани местного отделения яхт-клуба.
Расположенный широким полукругом на узкой полосе земли между морем и горами, Сен-Пьер постепенно возвышался по склонам этих гор, покрытых яркой и свежей зеленью на три четверти своей высоты. Только последняя четверть была лишена одеяния, то краснея обнажённым гранитом своих скал, то сверкая белой пеленой снега. Десятка полтора золотых крестов стояли в вышине над городом, как бы рея в безоблачной синеве неба.
И тут же, почти рядом, сверкали на солнце другие золочёные купола на зданиях красивой восточной архитектуры, с ярко блестевшими на солнце цветными стёклами мавританских окон, с высокими башнями или шпилями. То были жидовские синагоги, мечеть, буддийское капище и ещё какие-то более скромные «храмы», воздвигнутые неграми своему таинственному богу.
Эти последние помещались вдали от центра города в широко раскинувшихся предместьях, населённых «цветными» гражданами Мартиники, посреди двух десятков фабрик и заводов, из высоких труб которых подымались клубы чёрного дыма.
Гермине казалось, что пред ней развёртывался какой-то волшебный город, с цветущими аллеями вместо улиц, с фонтанами на всех перекрестках, с блестящими голубоватыми лентами трёх горных речек, местами исчезающих кое-где под прозрачным железным кружевом красивых воздушных мостов с широким поясом разноцветных дач, взбегающих вверх по горам и полузатерянных посреди роскошных плантаций, о красоте которых понятия не имеют жители бедного севера.
Благоухания цветущих кофейных полей и ванилевых посадок облаками носились в воздухе и уносились ветром далеко в море. Плавно колыхались зелёные волны сахарного тростника. Подобно свежевыпавшему снегу белели серебристые клочья поспевающего хлопка между тёмной листвой этого невысокого, но ветвистого драгоценного кустарника. Весело блестели зеркальные струи озёр и прудов. Целые рощи бананов с трёхаршинными атласными листьями, с громадными лиловыми гроздьями цветов, нижние части которых уже начинали превращаться в яркие кисти мягких стручков, сверкали свежей полупрозрачной желтизной чистого янтаря. А там дальше снова перешёптываются с ветерком перистые цветы сахарного тростника, золотистые помпоны которых чередуются с группами пальм различных пород. Вот гигантские пятисаженные листья, которыми покрывают хижины негров. Вот зонтичная листва, каждая лопасть которой может служить постелью взрослому человеку. Вот крупные гроздья кокосов, выглядывающих из-под тёмной зелени. Вот колючий лиственный букет саговой пальмы. Десятки сортов роскошной флоры тропиков собраны в группы в аллеи, в рощи, в плантации. А дальше пальмы расступаются, уступая место померанцевым садам и кофейным плантациям.
Упоительный запах «флердоранжа» соперничает с благоуханием белых цветов кофе, белых звёзд гигантского махрового жасмина, белых гроздей душистой акации, белых громадных колокольчиков магнолий! Точно громадные белые букеты стоят эти деревья, осыпанные душистыми цветами. Благоухание так сильно, что у стоящих на палубе яхты в полуверсте от берега голова кружится. Гермина не могла налюбоваться рощами южных красавиц, дающих одновременно и цветы и плоды. Здесь червонное золото мандаринов соперничает с бледным золотом лимонов, и все они окружены букетами девственно-белых восковых бутонов. И тут же рядом другие дети юга: громадные камелии, осыпанные дивными, точно фарфоровыми, цветами, белыми, розовыми или пурпурными, серебристые маслины, между белых листьев которых, точно искры, блестят маленькие золотистые пахучие цветки, а дальше — по набережным — клонит свои головы к воде олеандр и любуется в отражении своими роскошными букетами розовых, белых и пурпурных цветов. И повсюду цветы! Бесконечные гряды цветов пёстрой лентой тянутся вдоль бульваров, образуя треугольники или звёзды на площадях, превращённых в скверы. Разноцветной пеленой окутывают каждую ограду, каждую колонну, каждый балкон цветы ползучих растений. До самых крыш забираются розовые акации и лиловые глицинии, соперничая с яркой зеленью винограда, настоящего южного винограда, — украшенного крупными гроздями ягод, прозрачных как лиловый аметист, зелёных как изумруд и жёлтых как янтарь. А розы! Всех видов, всех оттенков, всех величин, всех сортов. Розы цветут и благоухают повсюду. На кустах и в грядках, на огородах и на балконах, падая вниз ароматными фестонами, или взбираясь вверх по лавровым и ореховым деревьям, и сколько этих роскошных ореховых деревьев с блестящей, точно навощённой, листвой величественных деревьев, имена которых мы знаем только по вылущенным мёртвым плодам. Здесь же все они живут, цветут, благоухают. Гермина не могла в себя придти от восторга.
— О, Лео… какая красота. Такой красоты мне и во сне никогда не снилось… Ты привёз меня в рай.
— И даже со змеями! — улыбаясь ответил лорд Дженнер, любуясь радостью своей возлюбленной.
Гермина не сразу поняла смысл его слов. Дивная картина, развёртывавшаяся перед ней, казалось, была вся соткана из света, блеска и сияния, не допуская никаких теней.
— Ты шутишь, Лео?.. Разве могут быть змеи в таком большом городе? — заметила она.
Лорд Дженнер громко засмеялся.
— О, милая моя… Ты сама не знаешь, как ты прелестна в своей наивности. Я любуюсь тобой и отдыхаю душой от… ума, окружающего меня всю жизнь… Но всё же я должен умерить твой восторг! Действительно, на Мартинике немало змей и даже очень ядовитых, не считая скорпионов, сороконожек, тарантулов и тому подобных «детей» юга.
Гермина всплеснула руками.
— Да неужели же их терпят в этом роскошном городе? Лорд Дженнер пожал плечами.
— В самом городе всей этой нечисти, конечно, мало. На главных улицах, где живут «белые», их даже совсем не встречается. Но зато в лесах, на плантациях и даже в предместьях и негритянских кварталах их все ещё осталось слишком много. Их царство начинается выше линии дач. Там леса покрывают все горные ущелья острова. В их зарослях все ещё есть и леопарды, и волки, и гиены, и даже род диких свиней, называемых «пеккари» — словом, достаточно опасных зверей. Я не говорю уже о змеях, буквально кишащих в сырых местах возле болот и ручьёв… Но к населённым местам все это зверьё не подходит и даже от плантаций держится подальше. Белых они боятся. Жертвами их делаются, обыкновенно, только негры, щеголяющие босиком и плохо вооружённые. Тебя же, немецкую графиню, целый батальон цветных слуг будет оберегать от всяких гадин, не исключая и москитов, которые, впрочем, здесь менее злобны, чем в других тропических странах.
Последних слов Гермина не расслышала, внимание её было отвлечено новым явлением.
— Ах, что это? — воскликнула она, внезапно протягивая руку к берегу.
При крутом повороте яхты, входящей в бухту Сен-Пьера, внезапно открылась обнажённая вершина громадной «Лысой горы», у подножия которой раскинулся город, охватывая своими предместьями, как широко распростёртыми руками, берег моря. Почти до полугоры, опоясывая город с трёх сторон, взбегали белые, розовые или нежно-голубые виллы, красиво отделяясь от сочной зелени окружающих их садов. Ещё выше жилища человеческие уступали место тёмной ленте тропического леса, в котором роскошные деревья юга, только что перечисленные лордом Дженнером, чередовались с дубами, лаврами, кипарисами, кедрами и эвкалиптами. А ещё выше сверкало яркое пятно серебристо-голубой воды горного озера, и возле него, на высокой обнажённой скале из красного гранита, над обрывом, от которого сбегала черной лентой полоса застывшей лавы, ещё не проточенная тропической растительностью, возвышалась статуя Мадонны, отчётливо вырисовываясь на безоблачной синеве неба.
Статуя, отлитая из темной бронзы, изображала Царицу Небесную в длинном плаще, из под которого виднелась божественная ступня, стоящая посреди узкого серпа молодого месяца. Развевающееся покрывало скрывало распущенные волосы под венцом из ярко позолоченных 12 звёзд, окружающих широким сиянием царственно-прекрасное, небесно-кроткое лицо Богоматери. На груди Пречистой Девы белел букет серебряных лилий, а божественные руки простирались над городом, как бы благословляя и охраняя его. Расстояние и художественное исполнение пятитисаженной статуи скрадывали её размеры: она казалась не больше обычного человеческого роста.
Вид Мадонны в этой обстановке, на фоне вечнозелёного леса, с голубым озером вместо подножия, между бледными сияниями серебряного полумесяца над её головой, был так величествен и вместе с тем так трогателен, что Гермина невольно сложила руки, как на молитву.
— Это «Горная Мадонна» — покровительница города, не правда ли? — спросила она невольно понизив голос.
— А ты откуда знаешь? — коротко кинул лорд Дженнер.
— Мне рассказывал капитан Джаксон о том, как Мадонна спасла Сен-Пьер от извержения в 1853 году, и как благодарные граждане воздвигли эту статую, считающуюся и теперь покровительницей всего острова.
Лорд Дженнер нахмурился.
— Кем считается? Суеверными женщинами, необразованными креолками, да глупыми неграми, — холодно заметил он. — Но видно, человечество неисправимо. Теперь, как и тысячи лет назад, оно создает себе кумиров и затем молится своим созданиям и верит в их защиту… Смешно и глупо!
— Не обратив внимания на раздражённый тон своего собеседника, Гермина ответила так, как ей подсказало сердце:
— Я знаю, что вы англичане, не молитесь Мадонне, но всё-таки признайся, что эта статуя Небесной Заступницы прекрасна и величественна.
— При чём же тут небо? — пожав плечами возразил лорд Дженнер. — Ведь ты же слыхала, что статуя отлита и поставлена менее полувека назад. Мой отец лично знал художника, лепившего модель в Париже. Ему заплачено было десять тысяч франков за работу, не больше и не меньше. Правда, когда статую отливали, здесь на заводе, мимо которого мы только что проехали, то глупцы приносили свои серебряные ложки и сахарницы, золотые кольца и браслеты, которые и бросались в расплавленную массу «ради спасения своей души», — насмешливо докончил англичанин.
— Разве это не трогательно, Лео?..
— Глупо, душа моя… Глупо и только… Говорят, что звезды на голове этой статуи отлиты из чистого золота, а полумесяц у её ноги и лилии на поясе — из чистого серебра. Но если это так, то настоящее чудо, по моему, в том, что почти за пятьдесят лет не нашлось ни одного человека, пожелавшего убедиться в справедливости этих рассказов… В конце концов, обломать одну из двенадцати звезд или отпилить полупудовый кусок полумесяца было бы не так уж трудно.
Гермина возмутилась.
— Какой ты прозаический человек, Лео! Ты не хочешь признать трогательной веры в Небесную Покровительницу. Я же нахожу, что такие суеверия отрадны и успокоительны, хоть я и не христианка, — смущённо добавила она.
— Ты еврейка, — сказал лорд Дженнер таким тоном, что Гермина с удивлением подняла на него свои глаза.
— Скажи мне, Лео, тебе неприятно, что я еврейка? Это всегда коробило принца Арнульфа, — необдуманно сказала Гермина и умолкла, опасаясь, что это имя вызовет неприятные воспоминания у её ревнивого возлюбленного. Чтобы не дать времени заметить своё неосторожное напоминание, Гермина быстро заговорила. — Раз мы начали разговор о религии, Лео, я надеюсь, что ты знаешь мою готовность повторить тебе слова Руфи: «твоя родина — моя родина, твой бог — мой бог»… Но всё же я иногда боюсь, чтобы моё еврейство не стало помехой к нашему… к нашему браку! — едва слышно докончила она.
Лорд Дженнер не сразу ответил. Погружённый в созерцание Мадонны, он произнёс как бы невольно:
— Евреи великая нация!.. Евреям обещано владычество над всей землей… Еврейская религия была мировой религией задолго до рождения Сына этой… статуи…
Наполовину робким, на половину каким-то странно-вызывающим жестом лорд Дженнер протянул руку к Мадонне, золотые звёзды в венце которой ярко горели в солнечных лучах.
Гермина с недоумением смотрела на него.
— Впервые в жизни слышу христианина, говорящего так о евреях. Положим, я знала, что англиканская церковь чтит библию, но все же…
— А почему ты считаешь меня христианином? — неожиданно спросил лорд Дженнер.
Гермина широко раскрыла глаза.
— Ты уже не раз спрашиваешь меня об этом и даже ужасно напугал, когда я было подумала, что ты можешь быть магометанином! В этом ты меня разуверил. Но всё-таки я не знаю, к какой религии ты принадлежишь, и это беспокоит меня… иногда.
— Почему? — ласково спросил лорд Дженнер. — Не всё ли равно, какому богу молиться, раз ты сказала мне, что мой бог будет и твоим богом…
— Вот именно поэтому мне и хотелось бы знать, какому богу придётся мне молиться! — простодушно заметила она. — Право, Лео, пора бы тебе сказать мне это…
Лорд Дженнер принуждённо засмеялся, но голос его звучал серьёзно, когда он ответил, резко отворачиваясь от статуи, величаво стоящей посреди синего неба:
— Подожди ещё немного… Я не люблю проповедовать, как это делают попы. Но здесь есть храм моей веры, в котором нас с тобой соединят узами брака, неразрывно, для меня, по крайней мере. Когда-нибудь я возьму тебя с собой и ты поймёшь мою религию лучше, чем могли бы объяснить тебе рассуждения… Согласна?..
— Как хочешь, Лео… Ты знаешь, я твоя собственность. Распоряжайся моей душой, как знаешь.
Лорд Дженнер крепко поцеловал зардевшееся прелестное личико и принялся называть Гермине различные улицы и здания, которые уже можно было различить без бинокля.
XVII. Семейная встреча
Набережная Сен-Пьера представляла оживлённое и красивое зрелище. Лорд Дженнер забавлялся изумлением своей молодой спутницы, поражавшейся необычайной пестротой картины.
Пестрота красок, яркость цветов и разнообразие типов были так кричащи, что у европейца с непривычки кружилась голова. Прежде всего Гермину поражало громадное количество разноцветных людей, в море которых положительно утопали отдельные группы «белых».
Действительно, так называемое «цветное» население Сен-Пьера, по крайней мере, в три с половиной раза превосходит число всех «белых». Настоящих «креолов», т. е. потомков первых поселившихся здесь европейцев, насчитывалось в Сен-Пьере не более 7 или 8 тысяч. Это была родовая аристократия острова, «плантаторы», более или менее богатые, всё ещё поддерживавшие свои привилегии, хотя и отменённые законами Французской республики.
Вокруг этой родовой аристократии креолов группировались около 14 тысяч других «белых», европейцев или американцев, различных национальностей, принятых более или менее охотно в общество Сен-Пьера. Тут были чиновники, служащие банков и контор, представители свободных профессий, врачи, художники, адвокаты. И, наконец, значительное число духовных лиц различных вероисповеданий.
Но наряду с этим «белым» населением на Мартинике образовался класс, или сословие «цветной интеллигенции», благодаря ежегодно умножающимся связям белых с цветными, увеличивающим число мулатов, метисов и квартеронов. Многие из них достигали значительного богатства и выдающегося влияния, получив право поступления на государственную службу наравне с «белыми».
Но «равноправие» не было принято «обществом»: существовала глухая, но непримиримая борьба «белых» с «цветными». На неразумное равноправие общество ответило столь же неразумным отказом считать за человека всякого, в ком течёт хоть капля африканской крови. Влиятельные чиновники, достойные уважения учёные, талантливейшие художники или писатели назывались презрительно «неграми».
Как бы то ни было, но изобилие цветнокожего населения делало набережную Сен-Пьера похожей на громадный сад, наполненный пестрыми цветами. Светло-бронзовые лица терцеронов чередовались с темно-коричневыми лицами мулатов (детей белого и негритянки). Светло-жёлтая кожа квартеронов (детей мулаток и белого) казалась белой рядом с чёрным, как лакированный сапог, лицом какого-либо чистокровного негра. И посреди этих «разноцветных», ещё белей и нежней выглядели тонкие и прозрачные черты никогда не «загорающих» настоящих креолов, оттенённые едва заметным румянцем.
Пестрота нарядов усиливала разнообразие типов.
Почти все женщины носили, вместо шляпок или мантилий, знаменитый головной убор креолок — шёлковый платок самых ярких цветов, красиво обмотанный вокруг головы и завязывающийся иногда сбоку, иногда спереди, большой, искусно смятой «шифонированной» розеткой. Только белая аристократия избегала этого прелестного головного убора, предпочитая парижские шляпки во всей их модной красоте или… нелепости, но таких «модниц» было очень мало, так как даже иностранки, попадающие на Мартинику, скоро привыкают к удобным и красивым пёстрым платкам.
Так же ярки, красивы и удобны обычные женские наряды на Мартинике. Цветные девушки носят прямые, короткие платья, без поясов, оставляющие открытыми плечи и руки. Обыкновенно эти узкие футляры кроятся из светлой материи. Ситцы, сатины, кисея, береж, все сорта наших летних материй идут в дело, прелестно гармонируя с более или менее смуглой кожей, оттенённой белыми батистовыми или кисейными пышными косынками и пёстрыми платками, грациозно обвивающими черноволосые головки с ярко сверкающими чёрными глазами.
Надо прибавить, что эти лёгкие и изящные платья, по какому-то безмолвному, но непоколебимому решению колониальных правил моды, дозволялось носить только добродетельным девушкам. Отступившей от правил нравственности её собственные подруги не позволяли уже носить этих платьев, грациозно обтягивающих девственный стан. Это правило нелегко было бы исполнить в европейском городе, где чужая жизнь скрыта за стенами домов, а на Мартинике, где люди среднего достатка, особенно цветнокожие, живут на воздухе больше, чем в домах, каждый шаг, каждое слово соседей известно всему кварталу.
Гермина смеялась, слушая сатирические объяснения лорда Дженнера об этом обычае, превращающем женскую одежду в диплом добродетели, по крайней мере, для цветнокожих. Ибо белые креолки и в этом случае не подчинялись местному этикету.
Но креолок не было видно посреди многочисленных гуляющих, заполняющих все аллеи приморского бульвара.
— Мы проходим здесь мимо «цветного бульвара». На этой части набережной гуляет только цветная публика, — заметил лорд Дженнер, — дамы аристократии предпочитают набережную яхт-клуба, начинающуюся за маяком, мимо которого мы плывём в настоящую минуту.
Действительно, за круглой массивной башней маяка, на которой каждый вечер зажигался гигантский электрический фонарь, освещающий вход в бухту Сен-Пьера, уже видны были развевающиеся флаги на башенках лёгкого красивого здания яхт-клуба, террасы которого омывали голубые воды небольшого спокойного бассейна между двумя полукруглыми молами. Здесь покачивались десятка два различной величины яхточек, — парусных, паровых, моторных и, даже, просто гребных.
На террасе виднелись светлые дамские платья, окружённые белыми костюмами плантаторов. Аристократическая публика группировалась вокруг столиков, уставленных мороженым, фруктами и водами, с неизбежным громадным букетом посреди каждого столика.
«Лилит» ещё замедлила ход, подбираясь к месту своей стоянки, означенному маленькими флажками, укреплёнными на плавучих бочкообразных буях, а лорд Дженнер внезапно произнёс, указывая Гермине на небольшую группу, отделившуюся от общества и стоявшую впереди всех, опершись на перила террасы.
— Вот и семья покойной леди Дженнер! Её отец и мать, брат и сестра… Старую бабушку они оставили дома и хорошо сделали: я не выношу этой старухи.
Гермина жадно впилась глазами в лица встречающих.
— Если эта дама в белом твоя тёща, то… она ещё совсем молодая женщина! — робко заметила она.
— Ну, душа моя, молодость — понятие относительное. Моей теще, маркизе Эльфриде Бессон-де-Риб, в настоящее время лет за сорок. Но она прекрасно сохранилась…
— Которая из двух молодых дам твоя belle-soeur? Они обе одинаково прелестны и кажутся одинакового возраста.
— Та, что в голубом. Она стоит налево, рядом со своим братом. По другую сторону, в розовом, совершенно незнакомая фигура… вероятно, кто-либо из родственниц. Здесь ещё признают родных до 27 поколения.
Гермина роб ко подняла глаза на говорящего.
— Они очень красивы, эти молодые девушки… Смотри, Лео, я боюсь, что мне придётся ревновать тебя…
По красивому лицу лорда Дженнера скользнула загадочная улыбка, внезапно смягчившаяся выражением глубокой нежности.
— Не говори вздора, моя милая дурочка. Ревновать тебе вообще не к чему. А уж к этой девушке и подавно.
— Почему, Лео? — робко спросила бывшая актриса.
— Потому, что я люблю тебя. Я люблю тебя… больше, чем сам хотел бы иногда. Почему полюбил я тебя с первого взгляда в Вене — помнишь ты играла в Бург-театре — почему из двух актрис, одинаково красивых, ты понравилась мне, не знаю… Долго боролся я со странным и беспричинным чувством, неудобным мне… по различным соображениям. И в конце концов я всё же не мог победить этой привязанности. Поэтому не беспокой себя разными вздорными мыслями. Ревновать тебе не к кому. К этой же девушке, повторяю, и подавно! — Снова загадочная улыбка скользнула по губам лорда Лео, затем он произнёс спокойно, деловым тоном: — Однако мы подходим! Сейчас капитан Джаксон отвезёт тебя на виллу, Гермина. До свидания, моя милая, помни, что я тебе сказал и беспричинной ревностью не отравляй себе существования. Я этого не люблю! А… меня увидали и сходят с террасы. Иди в каюту, где тебя ждет твоя горничная. Капитан придет за тобой туда.
Ещё рукопожатие, крепкое, страстное, и Гермина медленно ушла в каюту, из окна которой она жадными глазами продолжала наблюдать за маленькой, изящной группой, пробирающейся по только что положенным сходням на палубу «Лилит». Через минуту лорд Дженнер уже был окружён родственниками своей жены.
Лорд Дженнер почтительно и нежно поцеловал прозрачную руку всё ещё красивой матери своей жены, крепко обнял её мужа и затем обратился к прелестной молодой девушке с золотисто-каштановыми локонами, падающими на плечи, и с громадными голубыми глазами, под длинными, почти чёрными, ресницами.
— Неужели это вы, Матильда? — весело проговорил он, удерживая её маленькую руку в чёрной шелковой митенке. — Я оставил вас резвой, кудрявой девочкой, порхавшей в саду наперегонки с бабочками, а нахожу не только взрослую девицу, но и настоящую красавицу.
Девушка вспыхнула, но не потупила своих ясных глаз.
— Мне скоро 17 лет, — произнесла она с такой комической серьёзностью, что все засмеялись. — А что же вы, Лео, не приветствуете свою новую сестру — Лилиану, мою лучшую подругу и жену моего брата…
Наблюдавшая из каюты Гермина увидела, как при этих словах резко изменилось улыбающееся лицо лорда Дженнера, в глазах которого вспыхнул злобный огонь. Невольно закрыла она лицо руками, как бы обожжённая этим пламенем, но, слыша нимало не изменившийся весёлый голос Лео, она снова открыла глаза и подумала, что ошиблась — так беспечно говорил лорд Дженнер своему молодому шурину:
— Однако ты не теряешь времени, Роберт… Женишься, не дождавшись совершеннолетия! Браво!.. Чарующая прелесть твоей жены достаточно объясняет твоё геройство!.. Но отчего мне не сообщили об этом браке, лишив меня удовольствия прислать маленькое воспоминание моей очаровательной новой сестре?
Маркиз Рене, пожилой человек, все ещё стройный и изящный, несмотря на свои 55 лет, ответил за своего сына:
— Этот брак свершился так неожиданно и быстро, что мы не успели сообщить о нём нашим европейским родным. Ты же собирался приехать к нам сам, так что мы решили сделать тебе маленький сюрприз в уверенности, что ты и без предупреждения полюбишь нашу Лилиану не менее, чем мы все любим мою новую дочку.
— Что может быть приятней такого сюрприза! — произнёс лорд Дженнер, целуя руку прелестной женщины с кроткими глазами газели и шелковистыми иссиня-чёрными волосами, окаймлявшими нежный овал снежно-белого тонкого личика. И снова Гермине послышался какой-то странный оттенок в этих простых и естественных словах.
Появление ребёнка на руках у кормилицы дало новое направление разговору. Всеобщее внимание сосредоточилось на маленьком создании, крепко спящем в своих обшитых дорогими кружевами пелёнках.
Его нашли прелестным, очаровательным, «как картинка» — настоящим «портретом его бедной матери». Бабушка немного всплакнула, осторожно прикасаясь губами к головке «сына моей бедной Лючии». Молодая тётка нашла, что ребёнок — «вылитая сестра». Лилиан указала робким и тихим голосом на «необыкновенное сходство» с отцом… Словом, повторилось то, что повторяется всегда и повсюду в подобных случаях.
Лорд Дженнер спокойно выслушивал веселую болтовню женщин, и снова Гермине показалось, что в глазах его зажглась насмешка, как в зеркале, отражаясь в чёрных зрачках красивой мулатки Дины, так нежно прижимающей к груди своего вскормленника.
В эту минуту в гостиную вошёл капитан Джаксон и с изысканной вежливостью предложил руку «графине фон Розен».
Смущённая и краснеющая вышла Гермина из каюты под руку со стройным и изящным американцем.
Появление молодой, красивой и изящной «белой» женщины произвело большой эффект. Молодой англичанин произнес вполголоса, обращаясь к маркизе Эльфриде:
— Я попрошу у вас позволения, дорогая maman, познакомить вас с молодой немецкой аристократкой, попавшей на мою яхту в силу целого ряда случайностей, забросивших её — больную и беспомощную — на убийственный берег американского городишка Пары. Её безжалостно высадили, опасаясь жёлтой лихорадки. Капитан Джаксон, ожидавший меня с яхтой более недели, случайно узнал о невозможных условиях жизни в жалкой гостинице, куда перенесли больную, и предложил ей убежище на яхте, вполне уверенный в моём одобрении. Так как графиня Розен ехала на Мартинику по совету врачей для поправления здоровья, то я естественно просил её воспользоваться моей яхтой вместо того, чтобы ожидать следующего немецкого парохода. Молодая женщина оказалась так мила, что я прошу позволения привезти её к вам, когда она немного оправится. По правде сказать, — прибавил лорд Дженнер, понижая голос, — я подумал о Роберте, ухаживая за этой немощной графиней, которая настолько богата, что купила прекрасную виллу в Сен-Пьере для того, чтобы прожить здесь какие-нибудь полгода. Ошибочность моих расчётов не мешает графине оставаться прелестной молодой женщиной, достойной вашей симпатии…
Догнав Гермину возле трапа, Лео почтительно склонил свою красивую голову перед молодой женщиной, с которой не сводила глаз семья креолов. Он сказал ей чуть слышно, сохраняя любезно-равнодушное выражение лица.
— Ступай домой! Спи спокойно, жди меня завтра утром, и помни, что я люблю тебя, одну тебя и только тебя на всём земном шаре.
Гермина молча протянула ему дрожащую руку. У неё не хватало сил сказать что-либо безразличное, но зато Лео произнёс, как бы отвечая на её слова:
— Помилуйте, графиня, да разве благодарят за такие пустые услуги. Ваше присутствие на моей яхте было для меня честью и удовольствием; оно останется одним из лучших моих воспоминаний. И я надеюсь, что вы позволите мне нарушить ваше уединение и предложить вам свои услуги хотя бы в качестве проводника.
— Матильда с любопытством наблюдала красивую группу. Внезапно она произнесла, понизив голос:
— А ведь эта немецкая графиня влюблена в нашего Лео… Посмотрите, как она краснеет и бледнеет, говоря с ним!..
Общий смех, сдержанный светским воспитанием, ответил на эти слова молодой девушки.
— Матильда опять начала романы писать! — весело заметил Роберт. — Удивительная фантазия у моей сестрёнки!
Матильда с досадой пожала плечами и, наклонившись к уху прекрасной Лилиан, прошептала чуть слышно:
— Они все смеются надо мной! А у меня предчувствие, что эта немецкая графиня неспроста приехала сюда, и что наш Лео слишком долго глядел в её красивые глаза.
XIX. На вилле «Лилит»
Небольшая вилла, приготовленная для Гермины, оказалась дворцом в миниатюре, убранным с самой изящной роскошью. Вкус и богатство соединялись здесь с дивной южной природой, чтобы создать волшебно-прекрасный уголок земного рая.
Вилла «Лилит» была невысока, как большинство построек на этом острове, опустошаемом слишком часто ураганами и землетрясениями. Сквозная галерея на тонких резных столбах из розового мрамора, с перилами, выточенными, точно кружево, огибала двор, давая доступ во все комнаты так же, как и на плоскую крышу, покрытую фарфоровыми плитками, образующими красивые пёстрые узоры.
Середину двора занимал большой круглый бассейн из зеленоватого оникса, поддерживаемый четырьмя бронзовыми дельфинами и окружённый роскошными цветниками, между которыми извивались дорожки, вымощенные разноцветной стеклянной мозаикой.
Все наружные стороны розовой виллы сплошь окружала открытая стройная колоннада из белого мрамора с капителями золочёной бронзы и такой же решёткой, соединяющей колонны внизу и протянутой над ними наверху. Эта колоннада, возвышавшаяся ступенек на пятнадцать над уровнем сада, была обвита виноградом, янтарные и аметистовые кисти которого свешивались сквозь бронзовую решётку красивыми гроздьями, составляя декорацию редкой красоты. Нижнюю часть фундамента сплошь заплетали ползучие розы, глицинии, клематиты, разноцветные акации и крупнолистные аристохолии, между благоухающими цветами которых ярко сверкала позолота бронзовых решёток, закрывающих полукруглые окна нижнего полуподвального этажа.
Над мраморной колоннадой возвышалась аршинная золочёная решётка, окружавшая плоскую крышу, на яркой фарфоровой мозаике которой подымались по четырём углам полуоткрытые павильоны или «азотеи». И здесь, на крыше, благоухали в громадных майоликовых или фарфоровых вазах или в продолговатых бронзовых жардиньерках дивные цветы юга. Красивая пёстрая зелень свешивалась вниз сквозь золочёные перила решётки, образуя яркую живую ограду вокруг воздушного обиталища, на котором, по местному обыкновению, проводят менее жаркие часы дня прекрасные креолки в плетёных шёлковых гамаках привешенных в сквозных «азотеях», защищённых от лучей солнца подвижными шёлковыми ручными вышивками японской или китайской работы. С каждой стороны фасада входом служила великолепная мавританская арка, окаймлённая широкой пёстрой полосой мозаики из разноцветных мраморов. Двери, как и окна наружного фасада, — не слишком многочисленные — защищались и украшались фигурными бронзовыми решётками в мавританском стиле, сложные геометрические рисунки которых поражают красотой и бесконечным разнообразием.
Внутреннее убранство двенадцати комнат виллы было вполне европейское, но согласно колониальной моде, кухни и хозяйственные помещения занимали отдельный павильон, вдали от дома, с которым соединялись крытой стеклянной галереей.
Виллу окружал большой сад, так как она находилась почти за городом, в приближающейся к горам части Сен-Пьера, на берегу прелестной реки Роксоланы, на набережную которой открывалась маленькая калитка в высокой золочённой решётке, окружающей всю усадьбу «немецкой графини».
Другой стороной усадьба выходила на одну из тихих аристократических улиц этого предместья, от которой отделяла виллу широкая полоса сада и высокая крепкая стена из золочёной фигурной решётки, вправленной в серый полированный гранитный фундамент. Эта стена была так высока, что даже проезжающие верхом не могли заглянуть внутрь сада; вся ограда была густо заплетена бесчисленными ползучими растениями, превращающими каждый деревянный забор города Сен-Пьера в цветущий и благоухающий букет.
Для обитателей виллы, желающих посмотреть на улицу, устроен был близ ограды небольшой павильон на мраморных столбах, обвитый цветущими розами, с фарфоровыми расписными стенами, китайской мебелью. Сидя здесь можно было видеть далеко вперёд обе улицы, на перекрестках которых находилась вилла «Лилит».
Здесь любила сидеть Гермина, поджидая лорда Дженнера, почти ежедневно проводившего здесь по несколько часов.
Соответственно богатству жилища обставлено было и всё хозяйство на вилле «Лилит». К услугам молодой женщины, одиноко живущей в этом прелестном убежище, было не менее двух дюжин людей различного цвета.
Тут были и чёрные, блестящие на солнце негры — кучера и садовники — и красивые стройные мулаты с коричневыми лицами и плутовскими, чёрными, как уголь, глазами, — конюхи и лакеи — и светло-жёлтые тенцеронки (дочери белого и мулатки) прачки, кухарки или швейки — и даже совершенно белые квартеронки с дивными глазами и правильными чертами красивых лиц, в которых только немного полные, ярко-красные губы выдавали примесь чёрной крови. Квартероны почти всегда занимают более высокие места среди прислуги — камердинеров и дворецких, даже секретарей, камеристок, портних или парикмахерш, — без услуг которых не может обойтись ни одна настоящая креолка…
Гермина скоро привыкла и к местному обыкновению, по которому один и тот же кучер не может два раза в день запрячь лошадей, а один и тот же повар не может изготовить обед из 5 блюд, не имея, по крайней мере, двух помощников или помощниц, не считая специалистов кондитеров, пирожников и булочников.
Гермину не раз смущал её самозванный титул графини. Привыкнув к строгому порядку Германии, где запись в гостинице имени с прибавкой несуществующего титула рассматривается, а подчас и карается, как подлог, Гермина сначала очень беспокоилась, слыша как её называют «ваше сиятельство».
Она даже попробовала как-то выразить лорду Дженнеру своё наивное беспокойство по этому поводу. Но тот успокоил её, заявив, что, предвидя необходимость, он заранее купил для нее графский патент у князя Монако, — «который, как тебе известно, — добавил он, — имеет наизаконнейшее право раздавать всякие титулы!»
Гермина знала смутно, что княжество Монако находится «где-то в Италии». Этого было достаточно, чтобы поверить утверждению «обожаемого Лео» и кинуться ему на шею в благодарность за такой «прелестный сюрприз».
С тех пор маленькая актриса совершенно спокойно подписывала «графиня Розен» под своими записочками, и как таковая с большим достоинством принимала и отдавала визиты местным дамам аристократического общества.
Так называемое высшее общество Сен-Пьера приняло прекрасную молодую «вдову», обладающую очевидно громадным состоянием и звучным титулом, с распростёртыми объятиями, не наводя никаких справок о её прошлом.
Рекомендация зятя маркиза Бессон-де-Риб и дружеский приём семьи его сделали молодую иностранку сразу «своей» в аристократических салонах Мартиники.
Отношения лорда Дженнера к молодой вдове никого не смущали по двум причинам: во-первых, он тщательно скрывал свою близость к Гермине, выказывая ей всюду самое глубокое уважение, а во-вторых, потому, что нравы Сен-Пьера настолько изменились за последнее время, что старички, помнившие прежние времена, только руками разводили в ужасе и недоумении.
До 70-го года католическая религия ещё была очень сильна во французских колониях, где сохранялись многочисленные монастыри и церкви, духовенство имело большое влияние. Для уничтожения этого влияния воспользовались свободой совести, провозглашённой в Париже, и наводнили Мартинику целой дюжиной различных религий. Невесть откуда появились и точно по волшебству воздвигнули свои храмы, синагоги, мечети, капища или молельни не только протестанты и евреи, но и мусульмане и буддисты…
Из ближних Северо-Американских Соединенных Штатов являлись проповедники всяких сект и толков и каким-то чудом случалось так, что не успевали они «выступить» два-три раза в одном из специальных зданий, приспособленных для разных собраний и «митингов», как уже появлялись капиталы, необходимые для сооружения новой молельни или капища. А городское самоуправление с полной готовностью уступало кусок городской земли под новый «храм»… И вот лишняя «религия» получала право гражданства. Таким образом, ко времени прибытия Гермины, в коммерческой столице Мартиники насчитывалось около двух десятков различных религий, считающихся, согласно закону, равноправными с религией христианской… хотя между новыми религиями находились секты, достойные внимания прокурорского надзора.
Конечно, для маленькой немецкой актрисы социально-религиозные вопросы не существовали. Важность их ускользала из суженного природой кругозора Гермины Розен. Но все же ей приходилось в повседневной жизни сталкиваться с вещами, взглядами и обычаями, поражавшими её, привыкшую к немецкой дисциплине и к немецкой, немного чопорной, немного показной, но всё же серьёзной нравственности.
Именно эта немецкая нравственность отводила хорошенькой, сорившей деньгами любимице высокопоставленного лица место всё-таки весьма второстепенное. Не только дамы прусской аристократии, но даже простые «бюргерши» или жёны ремесленников, дорожа почётным именем добродетельной супруги и матери, не согласились бы ввести в свои семьи добродушную но легкомысленную актрисочку… К этому отношению Гермина привыкла, находя его в глубине души совершенно справедливым. И это сознание придавало ей ту трогательно-милую скромность, которая заставляла прощать ей многое всех, знавших её, начиная с Ольги Бельской.
С тем большим изумлением увидела себя Гермина центром аристократического кружка в большом и богатом обществе, равноправной подругой безупречных молодых девушек и добродетельных женщин. Сначала маленькая немочка конфузилась, объясняя всеобщую любезность своим новым титулом, и только постепенно убедилась она в том, что «белое» общество Сен-Пьер, в сущности, уже стояло по ту сторону границы, отделяющей добродетель от порока.
На Мартинике вообще, и в Сен-Пьере в особенности, оставались нетронутыми только два убеждения: уважение к чистоте белой расы и презрение, смешанное с озлоблением, к людям «смешанной крови», которые так «дерзко» и успешно завладели половиной власти в колонии.
А так как Гермина, с её ослепительным цветом лица и каштановыми с медным отливом локонами, несомненно казалась представительницей белой расы, то её и приняли с распростёртыми объятьями в лучшее общество, не справляясь ни об её религии, ни об её происхождении, ни об её прошлом…
Нам, русским, кажется совершенно непонятным, чтобы девушка, прекрасно воспитанная и вполне образованная, с безукоризненными манерами и репутацией, дочь честных и уважаемых родителей, занимающих подчас выдающее положение на государственной или общественной службе, — чтобы такая девушка не могла бы выйти замуж за «белого», хотя бы и разорившегося, хотя бы при условии полумиллионного приданого, только потому, что она «смешанной» крови.
Между тем на Мартинике подобные случаи наблюдаются можно сказать, ежедневно.
За неделю до приезда Гермины разыгрался подобный трагически случай. Один из разорившихся молодых плантаторов пожелал жениться на прелестной 18-летней «квартеронке», дочери сахарозаводчика, дававшего 400 тысяч в приданое за своей наследницей. Цветное население Мартиники торжествовало. Но, увы… за две недели до брака жених совершенно неожиданно исчез из Сан-Пьера и вернулся через три дня… женатый на богатой американке которую разыскивали для него совершенно посторонние люди, не пожалевшие суммы в 250 тыс. франков для уплаты векселей, выданных женихом «метиски» своему будущему тестю.
Несчастная отвергнутая невеста не выдержала всенародного оскорбления и… покончила жизнь самоубийством.
Легко себе представить, какое озлобление царило между двумя частями населения Мартиники и «обществом» Сен-Пьера. Легко представить себе и бешеные политические интриги во время выборов, когда решался вопрос, кого послать во французский парламент.
До сих пор представителями колонии были исключительно белые. Но это было весьма нежелательно современным жидо-масонским воротилам французского правительства, так как старые семейства плантаторов, в общем, всё ещё сохраняли в глубине души приверженность к христианству, любовь к родной земле и память о прежней славе Франции.
На последних выборах белые «реакционеры» ещё раз одержали победу, и в депутаты избран был родственник маркиза Бессон-де-Риб. Но победа эта стоила очень дорого и была выиграна лишь небольшим числом голосов. Результаты всеобщего голосования, превращающего в «выборщиков» и «избираемых» самые грубые и грязные подонки населения, сказывались весьма заметно.
«Графиня» Розен только что вернулась домой, после посещения маркизы Бессон-де-Риб, принявшей молодую иностранку чрезвычайно любезно и широко открывшей ей двери своего дома.
Преодолев первоначальную робость, Гермина быстро сошлась с молодой маркизой Лилианой, женой Роберта Бессон-де-Риб, так же как и с его сестрой Матильдой, чрезвычайно симпатично отнесшимися к молодой иностранке.
Старую маркизу Маргариту «графиня» Розен до сих пор не видала, так как, будучи нездоровой, она не выходила из комнаты. Но сегодня ей пришлось наконец, встретиться с почтенной старухой, величественный вид и манеры которой произвели глубокое впечатление на Гермину.
В семье Бессон-де-Риб лучше всего можно было бы проследить постепенное угасание веры и постепенное разложение нравов. Старая маркиза была почти святая. Жена её сына, «молодая» маркиза Эльфрида, была ещё глубоко верующей христианкой и добродетельной женщиной, но уже допускала возможность и право думать и чувствовать в этой области иначе. Её же юная невестка, и особенно, дочь, были представительницами современного направления. Они сами ещё верили, ещё молились, но уже пытались скрывать её как слабость… если не как порок… Для этих молодых женщин Гермина была настоящей находкой.
Однако беседа с ними настолько глубоко смутила Гермину, что она с нетерпением ожидала своего возлюбленного Лео.
— В чем дело? Чего ты волнуешься? — весело спросил лорд Дженнер после первых приветствий, читая на прелестном, до мелочей знакомом, подвижном лице Гермины какое-то тревожное чувство.
— Обидеть меня не обидели, но, признаюсь, привели в сильное недоумение вопросам о моей религии. Я положительно не знала, что ответить… И, может быть, сказала бы что-нибудь очень глупое, или неловкое, если бы Лилиан, по счастью, не ответила за меня: «Ну, конечно, все немцы — протестанты» — чему я не возражала, так что разговор перешёл на другой предмет. Но, вернувшись домой, я решила спросить тебя, что мне отвечать на подобные расспросы.
Лео засмеялся, разглаживая локоны своей возлюбленной, вспыхивавшие красно-золотым блеском, когда косой луч заходящего солнца, пробираясь сквозь занавес цветущих глициний и климатит, ложился на прелестную головку Гермины.
— Отвечай правду! — произнес он коротко.
Гермина всплеснула ручками, на тонких пальчиках которых ослепительно сверкнули драгоценные кольца…
— Легко тебе говорить: «отвечай правду», а каково-то мне, что я такое?
— Ну и говори, что ты еврейка, — так же коротко перебил Лео.
— Да ведь я же графиня Розен! — с комическим отчаянием вскрикнула Гермина, — как же могу быть еврейкой?
— Ну не говори вздора! Мало ли графинь и графов из евреев в Европе…
— Из евреев… Да не евреев! — настойчиво повторила Гермина. — Как я объявлюсь жидовкой, как пойду в синагогу, когда мои новые друзья, с которыми ты сам велел мне сойтись возможно ближе, говорят о жидах с таким презрением, больше скажу, с такой злобой, что… слушать больно…
Лорд Дженнер нахмурился.
— Вот как? — тихо произнёс он. — А по какому же поводу зашёл этот… антисемитский разговор, Гермина?
— По поводу какого-то сахарного завода, который будто бы только что оттягал какой-то сенатор Кон у одного из родственников маркиза — у того самого, которому вы давали сегодня прощальный обед в клубе… С этого и разговор начался. Тут старый маркиз назвал этого сенатора Кона «жидовским ростовщиком». А молодой маркиз прибавил: — «все жиды такие же»… А маркиза Лилиана докончила, назвав евреев «гнусными кровопийцами», с чем согласились и все дамы, не исключая маркизы Маргариты, которая промолвила, что они заслуживают названия врагов человечества и развратителей христианского мира!..
Лорд Дженнер нахмурил тонкие чёрные брови. Его красивое бледное лицо вспыхнуло гневом, и чёрные глаза сверкнули.
— Сосчитаемся! — прошептал он так тихо, что Гермина не расслышала; она продолжала:
— Ты понимаешь, Лео, что после подобных суждений о жидовстве я не решилась признаться в своем происхождении… тем более, — оживлённо прибавила она, — что с тех пор как я люблю тебя, я считаю себя уже не еврейкой. Ты помнишь, что я сказала тебе на море: «твоя вера — моя вера» — прошу тебя только об одном, укажи мне, какому богу служить и какой храм посещать вместе с тобой?
Прелестные глаза Гермины смотрели в красивые глаза англичанина с такой трогательной доверчивостью что он смутился.
Лицо его приняло серьёзное выражение. Наступила минута сказать правду этому ребёнку, открыть ей вещи… быть может, страшно испугающие её… Надо было решиться посвятить Гермину — сколько этого требовала настоятельная необходимость.
Лорд Дженнер решился…
— Скажи мне, слыхала ли ты когда-нибудь о масонах?.. Гермина улыбнулась той самодовольной улыбкой, какой ребёнок, твёрдо выучивший урок, отвечает учителю.
— Конечно, знаю… Я ведь недаром была подругой Ольги Бельской и много слыхала о масонстве…
— Хорошего или дурного, мышка?
— И того и другого, Лео… Ольга почему-то боялась масонов, ты это знаешь из её процесса. Она уверяла, что масоны убили её жениха, профессора Гроссе… Но принц Арнульф говорил, что это все вздор, что он сам масон и знает, что масоны высокодобродетельные люди.
Чёрные глаза Лео впились в розовое лицо «графини» Розен.
— А если бы твоя подруга, Ольга Бельская, была права?.. Если бы масоны действительно убили профессора, убили за измену и предательство, что бы ты тогда сказала о них?..
Гермина с таким детским недоумением широко раскрыла свои прелестные глаза, что Лео невольно улыбнулся…
— Зачем ты меня спрашиваешь о таких вещах, Лео?.. Какое мне дело до масонов?..
— А если бы я принадлежал к числу их? — медленно ответил лорд Дженнер.
— Ну что ж… Пусть будет так. Это не меняет моих чувств к тебе! — тихо произнесла она, не опуская глаз, но заметно бледная.
— А если… если убийство профессора — правда. Если я сам… слышишь, Гермина, — я сам был одним из приговоривших изменника к смерти. Что ты скажешь тогда?.. Сохранишь ли свою любовь к человеку… с окровавленными руками?
Смертельная бледность покрыла нежное личико Гермины, а её кудрявая головка бессильно склонилась…
— Я не умею лгать, Лео, — прошептала Гермина. — Я всегда говорила правду всем, даже моей мамаше, — наивно добавила она. — И тебе скажу правду… Мне не легко будет привыкнуть к мысли обо всём, что ты мне сейчас передал, но всё-таки я люблю тебя по-прежнему…
Лорд Дженнер с нежностью взглянул на молодую женщину.
— Гермина, ты лучше, чем я думал — медленно произнёс он. — Я знал, что ты меня любишь, но не ожидал такой сознательной и глубокой любви… Благодарю тебя, Гермина.
— Я опять говорю тебе, Лео… Твой бог будет моим богом. Скажи мне, где твой бог?.. Я бы хотела молиться твоему богу рядом с тобой…
Вторично лицо лорда Дженнера омрачилось какой-то невысказанной — наполовину, быть может, даже не вполне сознательной мыслью…
Ему припомнились страшные сцены и отвратительные оргии во славу того, кого они кощунственно называли своим «богом», и мысль о Гермине, такой доверчивой, любящей, нежной и кроткой, так не вязалась с этими адскими воспоминаниями, что он на минуту закрыл глаза, как от нестерпимой боли…
Но это ощущение так же скоро исчезло, как и появилось… Выражение торжества сверкнуло в глазах масона… Уверенность в том, что любовь Гермины все вынесет, и она устоит, несмотря ни на что, наполнила его душу такой радостью, что он громко, весело засмеялся и ответил:
— Масоны могут принадлежать к любой религии, но у нас — высших посвящённых, у глав великого всемирного масонского союза своя религия, философское значение которой я раскрою тебе постепенно, подготовляя к знакомству с её обрядностью… А покуда, чтобы избежать толков и расспросов, на которые ты ещё не сумеешь отвечать как следует, признавай себя, пожалуй, протестанткой или, верней, баптисткой — молельни этих сект в Сен-Пьере существуют. Впрочем, если бы ты захотела посетить синагогу в память детства, то отнюдь не стесняйся. Мы, масоны, высоко чтим священный еврейский талмуд… В обществе же Сен-Пьера в настоящее время царит такая путаница верований, что никто не удивляется ничему в этом направлении… Не удивятся и тому, если и ты пойдешь послушать великолепного кантора в главную синагогу, как раз против католического собора. Быть может, твои подруги пожелают даже сопровождать тебя. Это будет пикантно и вполне отвечает благодетельному принципу недавно введённой «свободы совести».
— Как хочешь, Лео, будь ты христианином и святым… или масоном и убийцей, я всё-таки твоя, теперь и навсегда!.. Люби меня немножко… ничего больше мне не надо…
Несколько дней спустя Гермине представился случай исполнить совет лорда Дженнера и посетить синагогу, не выдавая своего еврейского происхождения.
Одна из дочерей богатого банкира, сенатора Кона, выходила замуж за своего единоверца, отдалённого родственника «самого» Ротшильда, занимающего одно из важнейших мест в «колониальном банке» Мартиники.
Эта свадьба возбудила общее любопытство, так как должна была состояться в новой синагоге — здании, подавляющем своей роскошью и величиной скромный древний собор, находящийся как раз напротив, по другую сторону площади.
За полтора года до этого, когда положено было основание синагоги, христианское население города громко выражало протест против уступки именно этого места под синагогу. «Колониальная газета», один из немногих консервативно-христианских журналов Мартиники, указывала на неудобства такого соседства синагоги с христианским храмом, уступающим к тому же в размерах вновь воздвигаемой евреями постройке. Но на все эти возражения городское самоуправление, захваченное метисами и мулатами республиканско-социалистического толка, не обратило внимания, и прекрасный участок городской земли, находившийся до тех пор под сквером, безвозмездно был отдан еврейской общине.
Работа началась при самой торжественной обстановке. Христиане тщетно пытались противодействовать этому апофеозу жидовства. Дважды прерывались работы, за отказом рабочих участвовать в постройке синагоги, являвшейся слишком очевидным вызовом христианству. Но жидовские деньги оказались более могущественными… Находились новые рабочие…
Тогда начался ряд «несчастных случаев» на жидовской постройке.
Дважды, во время работ, обрушились стены. Затем неожиданно лопнули только что проведённые газовые трубы и, наконец, случился взрыв динамита. Каждый раз производилось строжайшее следствие. Прокурор республики приезжал из Иль-де-Франс — официальной столицы Мартиники — для дознания. Арестовывали двух-трёх христианских рабочих, делали обыски у нескольких заподозренных лиц, но ничего достоверного не находили. И загадочные явления оставались неразгаданными.
Однако постройка продолжалась с удвоенной энергией. После каждого несчастного случая плата рабочим чуть ли не удваивалась, и новая синагога росла не по дням, а по часам. В конце концов, христианское население Сен-Пьера привыкло видеть синагогу.
Торжественное открытие синагоги привлекло громадное число любопытных, среди которых две трети были не евреи.
Легкомысленная «цветная» публика, проходя по соборной площади, невольно сравнивала роскошное здание жидовской синагоги с маленьким и сравнительно бедным христианским собором и находила, что величие и богатство на стороне иудейства…
И уже наблюдались случаи перехода из католичества в жидовство, хотя только почти из беднейшего, «цветного», населения. Много толков вызвал пример одного из белых купцов предместья Роселаны, христианина, женившегося на некрещеной жидовке и приписавшего своего первого сына к религии своей жены…
Таким образом, постепенно и незаметно, новая синагога стала центром жидовской пропаганды и в то же время излюбленным местом прогулок для любопытной и скучающей толпы.
В этой-то синагоге и должно было состояться бракосочетание молодой четы, занимавшей по своему богатству и влиянию выдающееся положение в колонии, тесно соприкасавшейся с аристократическим обществом Сен-Пьера. Белые плантаторы принуждены были отчасти даже заискивать перед этим евреем, мнение которого имело решающее значение в официальном Колониальном банке. Учреждённый будто бы для помощи земледелию колонии, банк этот быстро превратился, в руках жидомасонского правительства третьей французской республики, в прекрасное средство повлиять, прижать, наградить или разорить людей нужных, полезных или опасных для тайных целей тех же еврейско-масонских заговорщиков, которые, увы, уже доедают несчастную Францию, вместе со всеми её колониями.
Пригласительные билеты на еврейское «бракосочетание» разосланы были всему обществу Сен-Пьера; не принять их было довольно трудно. Только немногие; совершенно независимые и к тому же убеждённые антисемиты, решались на подобную «невежливость». В числе их находились старшие поколения маркизов Бессон-де-Риб. Но младшее поколение всё-таки отправилось в синагогу. К ним присоединилась и молодая немецкая графиня, приехавшая в Сен-Пьер на яхте лорда Дженнера и принятая, как родная, в семье его покойной жены…
Дело было вечером… К главному подъезду громадного здания то и дело подъезжали великолепные экипажи, запряжённые чистокровными конями или прекрасными, стройными мулами, обвешенными по местному обычаю пёстрыми шёлковыми кистями и серебряными бубенцами. В настежь раскрытые литые бронзовые двери непрерывной струёй вливалась толпа разряженных христиан, явившихся своим присутствием подчеркнуть торжество жидовства в старом христианском городе.
А напротив, в темноте ночи, совершенно исчезала неосвещённая скромная христианская церковь.
XX. В синагоге
Среди подъехавших экипажей находился и прелестный шарабан маркиза Бессон-де-Риб, запряжённый шестью золотистыми конями, украшенными голубыми шёлковыми розетками и бантами. Молодой маркиз искусно управлял при помощи длинных шёлковых синих вожжей горячими конями, которых подхватили под уздцы четыре жокея в синих шелковых куртках, сопровождавшие шарабан верхом. Когда шестерик, описав красивую дугу, замер перед ярко освещённым входом в синагогу, крик восхищения послышался в громадной толпе любопытных, запрудивших всю соборную площадь.
Еще большее восхищение в этой разноцветной толпе вызвали три молодых красавицы, занимавшие места в шарабане. Юная маркиза Лилиана, Матильда и, наконец, Гермина Розен соперничали красотой и изяществом нарядов.
В роскошном аванзале синагоги их ожидал лорд Дженнер, чтобы проводить в первый ряд кресел на хоры, уже заполненные нарядной женской публикой, сверкавшей драгоценностями.
В качестве «приятеля» жениха, с которым он был знаком ещё в Париже, лорд Дженнер являлся чем-то вроде шафера или церемониймейстера, в помощь брату невесты, высокому худощавому молодому еврею с профилем хищной птицы, но в безукоризненном фраке и громадными бриллиантовыми запонками.
Проводив своих дам на хоры, маркиз Роберт Бессон-де-Риб последовал за своим зятем вниз, где и занял место между публикой, покрывшей, при входе в зал синагоги, свои головы цилиндрами более или менее изящной формы.
Жидова с гордостью глядела на окружающих их христиан, явившихся «на поклон к нашим», и с пренебрежением косилась на небольшую кучку мулатов и метисов в безукоризненных фраках, частью даже в расшитых золотом мундирах чиновников различных ведомств, державшихся, по обыкновению, немного в стороне от «белой» аристократии.
В качестве «иностранца» лорд Дженнер свободно переходил от одной группы к другой, одинаково любезно разговаривая и с белыми плантаторами, и с цветными чиновниками, и с торговцами-евреями различных «марок». Между этими последними нередко оборачивались к нему лица с пытливыми глазами, делавшие вопросительные жесты, на которые красивый англичанин отвечал иногда простым наклонением головы, иногда поспешно брошенными словами: «в два часа ночи»… Эти странные, как бы нечаянно оброненные слова не обращали на себя внимания христиан, любезно пожимавших руки богатого иностранца, избравшую жену на Мартинике и… быть может, приехавшего опять для выбора жены…
Бракосочетание совершено было по еврейскому обряду, со всеми церемониями.
Невеста — очень молодая и очень красивая девушка — стояла рядом со своим уже немолодым и очень некрасивым женихом. Она была в роскошнейшем бальном платье из белого муар-антика, специально выписанном из Парижа, вся залитая бриллиантами и с букетами натуральных флердоранжей у корсажа и в роскошных чёрных волосах, которые она, в качестве «цивилизованной» еврейки новой школы, не сочла нужным заменить отвратительным шёлковым париком, покрывающим тщательно выбритую голову благочестивых жидовок древнего образца.
Однако, несмотря на своё образование и на «высший курс наук и искусств», оконченный в самом аристократическом институте Парижа, Ревекка Кон всё же сочла нужным накануне посетить ужасную жидовскую микву — священный водоём, в котором каждая еврейка обязана ежемесячно очиститься, окунаясь с головой в никогда не меняющуюся, а только доливаемую воду.
Воспоминание ли об этом ужасном обряде, к которому вынуждает евреек закон, записанный в книгах Талмуда, или что-нибудь другое омрачало расположение духа молодой невесты, — но её хорошенькое личико было озабочено и печально.
Мать, толстая жидовка с бриллиантовыми звёздами на кружевной наколке, приковавшей шёлковые волосы, — Сара Кон, прошептала на ухо своей дочери:
— Что же с тобой, моя Ревекка?
Молодая невеста улыбнулась с видимым усилием, но через две-три минуты её хорошенькое лицо снова приняло прежнее, не то беспокойное, не то испуганное выражение.
А тем временем синагогу наполняли ликующие звуки мендельсоновского марша, а великолепный бархатный голос кантора, дивный тенор, заставлявший дрожать и млеть восторженных дам, — распевал старинные, вечно юные стихи из «Песни песней», прославляющей всепобеждающую любовь, «которая сильнее смерти».
Наконец, «молодым» подали символическое вино и очищенное печёное яйцо, которые они должны были разделить между собой, как видимый знак единства в будущей, совместной жизни.
«Молодой» спокойно принял чашу с вином и, отпив глоток, передал своей жене, маленькая ручка которой заметно дрожала, передавая чашу обратно одному из «шаферов». Настала очередь печеного яйца, только что посыпанного рыжеватой солью, смешанной с золой, взятой золотой ложечкой из такого же драгоценного ящичка, украшенного рубинами. Яйцо это фигурирует при каждом еврейском бракосочетании и посыпается рыжеватой солью, смешанной с пеплом.
Откусив свою часть печёного яйца, молодой передал его остаток своей жене, которая должна была по положению доесть этот остаток до последней крошки.
Невеста отшатнулась, протянув вперед дрожащую ручку, как бы желая оттолкнуть протягиваемое ей женихом яйцо, на белке которого ясно виднелись рыжеватые крупинки соли, смешанной с пеплом. Хорошенькое личико девушки покрылось землистой бледностью, полные, алые губы судорожно задрожали, точно силясь удержать крик.
Всё это продолжалось не более полуминуты. Грозный шёпот матери, пристальный, горящий взгляд отца, удивленные и обеспокоенные лица жениха, брата и раввина, очевидно привели в себя невесту. Она глубоко вздохнула и покорно доела символическое яйцо, хотя и с видимым, тяжелым усилием. Смертельная бледность, покрывавшая её лицо, начала исчезать, уступая место горячему багровому румянцу. Но маленькая ручка в белой перчатке, поднявшаяся к обнаженному тонкому горлу, в котором, как будто, что-то душило её, все ещё сильно дрожала.
Как ни быстро кончился этот, никем, по-видимому, не замеченный инцидент, но мать невесты все же сочла долгом объяснить его своим громогласным шёпотом:
— Моя Ревекочка не может кушать яиц! С рождения у ней был такой странный вкус!
На обратном пути к дому маркиза Бессон-де-Риб, где ожидали к ужину лорда Дженнера и прелестную графиню Розен, весёлый разговор в красивом соломенном шарабане не умолкал ни на минуту. Говорили о синагоге, о странных обрядах жидовского бракосочетания, о прекрасной музыке и поразительном теноре кантора… И никому в голову не пришло, что немецкая графиня была сегодня в молитвенном доме своей матери, если не своего отца, да и Гермина настолько утеряла сознание своего еврейства, что от души смеялась над печёным яйцом, посыпанным золой, не подозревая страшного значения этой символической золы, к которой примешивается кровь.
XXI. Красные маски
Яркое парадное освещение новой синагоги было потушено, тёмный её фасад сливался с листвой громадных деревьев, окружавших здание. На близлежащих улицах становилось тихо и безлюдно. Запоздалые гуляющие спускались поближе к морю, на бульвары, ещё ярко освещённые и оживлённые, где гремела музыка в многочисленных общественных танцевальных садах и кафешантанах. В центре же города электрическое освещение, казалось, бледнело от тёмных домов, в которых погасли последние светящиеся окошки.
Потухли огни и свечи в новой синагоге. Близилась полночь… Старый сторож, внимательно обойдя в последний раз хоры, залы и коридоры, быстро проскользнул в маленькую боковую калитку и, тщательно затворив её большим ключом, поспешно удалился, предварительно сплюнув через левое плечо.
По жидовскому суеверию, в синагоге, после двенадцати часов ночи, собирались мертвецы для обсуждения своих загробных дел. А так как дни этих собраний достоверно известны только самым ученым «цадикам», а почтенный привратник Еремия Гузик учёностью не отличался, то он и предохранил себя, на всякий случай, излюбленным жидовским специфическим средством.
Быстро замолкли шаги старика, жившего неподалёку, в одном из многочисленных домов еврейской общины, предназначенных под квартиры различных «должностных» лиц, — от официального раввина и до сторожа синагоги включительно.
Минут десять на улице царила глубокая тишина, прерываемая только шелестом ночного ветра, тихо шевелящего сонную листву деревьев.
Новая синагога, казалось, спала мёртвым сном, неподвижная и мрачная под тёмно-синим сводом южного неба, на котором ярко горели, сверкали и переливались разноцветными огнями алмазные звёзды южного полушария.
Вблизи синагоги раздались шаги, и из густой тени листвы вынырнула на освещённую мостовую мужская фигура в чёрном плаще и широкополой шляпе. Подняв голову к небу, она замерла на мгновение.
Снова раздались шаги, и тёмная фигура скользнула и исчезла среди деревьев, скрывавших вновь подходящих.
Зато маленькая бронзовая калитка синагоги, так заботливо запертая старым привратником Еремией Гузиком, беззвучно повернулась на тщательно смазанных петлях, пропуская вглубь здания подходившие одну за другой тёмные фигуры.
Минут пятнадцать оставалась калитка полуоткрытой. Постепенно переступили через порог её семь фигур, и за последней так же тихо и бесшумно закрылась маленькая калитка, как раз в ту минуту, как на колокольне соседней христианской церкви часы медленно пробили двенадцать ударов.
За калиткой начиналась узкая и крутая лестница, ни малейшего следа которой не видали богато одетые посетители новой синагоги, несколько часов назад проходившие по этому широкому ярко освещенному коридору, ведущему на хоры. Когда узкая калитка закрылась за последним вошедшим, в руках первого вспыхнул ручной электрический фонарь, свет которого сосредоточился на железной лестнице, оставляя в тени как лица присутствующих, так и стены коридора. Не обмениваясь ни единым словом, пришедшие поочерёдно ставили ногу на железные ступени, медленно и осторожно подвигаясь вниз, в неведомую глубь. Тёмная фигура с фонарём в руках оставалась последней.
Узкая и круглая железная лестница казалась бесконечной…
Лишь на шестисотой ступени снизу показался свет, постепенно увеличивающийся по мере приближения к нему… ещё шестьдесят шесть ступеней, и тёмные фигуры выстроились в ряд на дне гранитного колодца, перед такой же гладко-полированной стеной, на которой отчетливо был выгравирован египетский сфинкс — лежащая фигура львицы с головой женщины и крыльями орла. Над головой этой женщины сияла большая шестиконечная звезда, освещенная изнутри.
Спустившаяся последняя тёмная фигура закрыла свой фонарь и произнесла тихим, глухим голосом:
— Мы у двери тайны… Посвящённые, докажите ваше право присутствовать здесь в этот таинственный час.
Тёмные фигуры откинули плащи и приподняли широкополые шляпы, закрывавшие их лица… На каждом надета была небольшая красная маска, какие продаются в каждой парикмахерской или костюмерной лавке. Только на первом заговорившем маска была черная, бархатная, скрывавшая не только верхнюю часть лица, но и рот и подбородок.
Вероятно, эта маска имела какое-либо особенное значение, так как шесть красных масок почтительно подняли сложенные руки ко лбу и затем низко склонили головы в сторону первого заговорившего.
Затем одна за другой маски стали подходить к сфинксу, прикасаясь так же поочередно к одному из длинных перьев его могучих крыльев. И, после каждого прикосновения, перо, до которого дотронулась рука замаскированного, внезапно загоралось, освещаемое изнутри каким-то таинственным механизмом… Через две минуты шесть разноцветных огней бросали яркие отблески на тёмные фигуры стоявших перед сфинксом.
Последним подошел к стене человек в чёрной маске. Сильно стукнул он рукой по золочёной короне, надетой на голову крылатой женщины, поверх полосатого, падающего на плечи, платка.
Как бы в ответ на этот стук, раздался где-то вдали слабый звон серебряного колокольчика и рядом с внезапно потухшей фигурой крылатого сфинкса шевельнулась, скользя по невидимым рельсам, гигантская гранитная глыба и слегка отодвинулась, открывая узкую и низкую щель, в которую не без труда протиснулись все тёмные фигуры. Последней снова прошла чёрная маска, вслед за которой гранитная глыба возвратилась на прежнее место.
Глубокая тишина снова окружила вошедших в невидимое пространство. Чёрная маска вторично открыла свой фонарь и снова началось молчаливое шествие, но уже не по лестнице, а по узкому коридору, капризно поворачивавшемуся в разные стороны.
Минут через двадцать перед глазами подземных путников выросла железная дверь, украшенная литыми символическими фигурами, между которыми центральное место занимал громадный вертящийся ключ в круге, составленном из двух змей, кусающих себя за хвосты. Между этими змеями и ключом помещались четыре древнееврейские буквы.
Вся эта фигура горела разноцветным огнём, вроде того, как горят в темноте натёртые фосфором предметы, от светящихся знаков исходил полупрозрачный дым. Но только каждый знак светился разноцветным огнем, составляя вместе семь цветов радуги.
Еще раз возвысила голос черная маска:
— Посвящённые, докажите ваше право переступить через роковой порог, за которым смерть ждёт не только изменника, но и простого любопытного…
Снова красные маски по очереди приблизились к металлической двери, посреди которой, немного ниже ключа, на высоте человеческого роста, была вделана круглая белая пластинка. Наклонясь над этой пластинкой, как над телефонным аппаратом, каждая маска произнесла несколько непонятных слов, на которые поочерёдно отвечал отрывистый короткий звонок того же серебряного колокольчика, но уже значительно ближе.
В заключение, чёрная маска, в свою очередь, произнесла что-то, чего не мог расслышать никто из присутствующих.
Но как бы повинуясь этим таинственным словам, железная дверь широко распахнулась, открывая вход в обширное полутёмное помещение, разделённое жёлтой атласной занавесью на две неравные части.
XXII. В Бет-Дине
Семь замаскированных остановились перед шафранно-жёлтым занавесом с золотой бахромой. На верхней части занавеса чёрным шелком вышиты были какие-то надписи на древнееврейском языке. Высокая бронзовая решётка, значительно выше человеческого роста, поставленная аршина на полтора перед этим занавесом, защищала его от прикосновения непосвящённых. Человек в чёрной маске запел протяжно на каком-то непонятном языке. Ту же мелодию немедленно подхватили красные маски, присоединяясь к гимну постепенно, один за другим.
Когда пение смолкло, резкий порыв холодного ветра пронёсся по подземелью, и к ногам стоящих у решетки упали откуда-то сверху семь чёрных факелов, один из которых был перевит красной шёлковой лентой.
Без всякого признака удивления каждая из масок нагнулась и подняла одну из восковых палок, вделанных в металлическую ручку. В руках черной маски оказался факел, отмеченный красной лентой; затем, подняв факелы кверху, все снова запели второй куплет того же гимна.
Снова пронесся по подземной зале порыв ветра, от которого даже шевельнулись длинные волосы некоторых замаскированных. И вместе с этим порывом откуда-то появились синеватые колеблющиеся огоньки, от прикосновения которых сразу вспыхнули разноцветным пламенем все семь факелов.
В ту же минуту за жёлтым занавесом раздался голос, спрашивающий по-французски:
— Кто здесь?
— Искатели истины, — ответила черная маска.
— Что есть истина? — повторил невидимый голос роковой вопрос Пилата.
Нимало не задумываясь, замаскированный ответил:
— Истина есть свет жизни и смерти! Голос рока. Познание непознаваемого.
— Зачем же пришли вы в роковую обитель истины? — снова продолжал спрашивать невидимый голос.
— За светом с востока.
— Откуда шёл путь ваш?
— С Запада, — ответила одна из красных масок.
— С юга, — точно эхо отозвалась другая.
— От севера, — глухо прибавила третья.
— Свет один во всех странах, — докончила чёрная маска, торжественно подымая свой факел, горящий ярким красным огнем.
— И мы жаждем увидеть этот свет, — подхватили остальные маски, так же точно подымая свои факелы, разноцветные огни которых, соединяясь над их головами, образовали как бы малую радугу. — Раскрой золотую решётку для посвящённых слуг тайной истины, борющихся с явной ложью и открытым обманом… Открой решётку, великий хранитель истины. Мы принесли важные и радостные вести для избранного народа.
Раздался громкий треск, и средняя часть решётки разделилась, подобно двусторонним воротам, открывая широкий проход новоприбывшим. В то же самое время за занавесом, не доходящим до высоких гранитных сводов, разлился яркий белый свет, осветивший эти своды, сделанные из тщательно отёсанных гранитных глыб.
Вместе со светом за занавесом раздалось пение того же мрачного и величественного гимна, с последним аккордом которого жёлтый атлас медленно разделился, отодвигаясь на обе стороны, и перед глазами входящих открылся большой полукруглый зал, задняя стена которого скрывалась за черным бархатным занавесом, усеянным треугольниками. Посредине этого зала стоял на возвышении в семь ступеней громадный стол, изогнутый в виде полумесяца и окруженный золочёной решёткой. По наружной стороне этого стола помещались тринадцать кресел. Два из них были выше и богаче других, с высокими спинками и красными бархатными подушками, на сидении которых резко выделялись вышитые золотые орлы. По другую сторону стола стояли три полосатых и грубых деревянных скамейки и только…
Большая часть кресел была пуста… Навстречу подходящим поднялось с мест только пять таких же тёмных фигур в широкополых шляпах и красных атласных масках. Только на одном из высоких кресел, спинка которого состояла из двух переплетавшихся между собой змей, высоко поднимавших свои раздувшиеся шеи и сверкавшие фосфорическим светом глаза над головой сидящего, — только на этом председательском кресле осталась сидеть высокая фигура в чёрной бархатной маске.
— Мы не опоздали? — обратилась новопришедшая чёрная маска к ожидающему её двойнику.
— Немного, — спокойно ответил звучный голос, в котором легко было узнать того, кто только что предлагал вопросы. — Но это не беда. Мы знали, что вам нелегко было освободиться, и потому извиняем вас.
— Значит теперь заседание может начаться, — громко произнесла вошедшая чёрная маска. — Посвящённые, занимайте свои места и снимайте маски… Мы здесь между своими и бояться измены нечего…
— К тому же международное заседание Бет-Дина требует проверки полномочий и название имён! — подтвердила вторая чёрная маска, после того, как первая заняла возвышенное место рядом с нею, на кресле, отличающемся от соседнего только тем, что вместо переплетающихся змей на спинке была вырезана громадная летучая мышь с широко раскрытыми крыльями, загибавшимися вниз, что составляло боковые ручки этого представительского «седалища».
Первым поднялся с места сидящий на левом конце стола. Медленно снимая маску с ещё молодого, умного, но некрасивого и недоверчивого лица с характерными чертами мулата, он заявил громко и торжественно, слегка картавя и говоря нараспев, как все «цветные» жители Мартиники:
— Я, — заявил мулат, — Аристид Теолад, директор Сен-Пьерского лицея и представитель цветного населения Мартиники, объявившего войну белой расе и христианскому обману… Да здравствует великий Обойдённый, истинный отец наш, напоивший ненавистью и злобой сердца всех метисов! Из этой злобы вырастает цветок кровавой мести, плодом которого будет равенство всех и повсюду…
— Привет тебе, Аристид Теолад, — торжественно ответил первый председатель, глаза которого сверкнули из-под маски загадочным насмешливым огнём и сейчас же потухли, как только поднялся сидящий на крайнем правом конце стола.
— Меня зовут Феррера.10 Я послан в Испанию и Португалию верховным синедрионом для подготовки революции. Из Барселоны я прибыл сюда за обещанными инструкциями.
Снятая маска открыла бледное одутловатое лицо человека средних лет с тонкими крепко сжатыми губами и большими чёрными проницательными глазами.
Поднялась третья маска и открыла характерную голову типичного жида с густыми седыми бровями, наполовину закрывающими слезящиеся глаза с опухшими красными веками. Поглаживая тщательно расчёсанную седую бороду, старый жид заговорил на довольно плохом французском языке:
— Я прошу прощения за плохой разговор… Я предпочитал бы говорить со своими по своему. Но так как между нами есть не знающие ни священного языка талмуда, ни нашего общееврейского языка Европы, то поневоле приходится изъясняться по-французски, сожалея о временах, принуждающих детей Израиля к подобным уступкам… Я, Моисей Цвейкопф, профессор древнееврейского языка в Венском университете, являюсь представителем Австрии и Венгрии… Мои полномочия уже предъявлены нашему председателю.
Все взгляды обратились к обеим чёрным маскам, которые опустили головы с одинаковым жестом подтверждения.
Четвёртым снял маску пожилой господин, в безукоризненном фраке с розеткой Почетного Легиона в петлице, с благообразным лицом французского жида или ожидовелого француза, но с манерами истого джентльмена, члена самых «фешенебельных» клубов Парижа. Он не успел открыть рта, как раздались почтительные голоса:
— Садок Кан… Великий раввин Франции…
Садок Кан любезно улыбнулся в свою надушенную и тщательно подстриженную бородку, отвечая на превосходном французском языке, без малейшего акцента:
— Да, друзья мои… Я явился представителем правительства третьей республики, того тайного нашего правительства, которое ждёт только предлога и случая, чтобы стать явным, навеки вытеснив глупую, легковерную и суеверную французскую нацию, потерявшую способность не только управлять собой, но даже плодиться и множиться…
Тихий смех облетел стол и сейчас же смолк, так как великий раввин Франции продолжал:
— Но я являюсь представителем не только Франции, но и Италии, находящейся в теснейшем единении с нами. В настоящее время оба отделения тайного правительства действуют настолько согласно, что великий синедрион нашёл возможность послать одного представителя для обеих стран… Вот моё полномочие от римского муниципалитета.
Белая выхоленная рука «французского» джентльмена передала соседу золотую монету, на которой вместо профиля итальянского короля было пустое место, окруженное четырьмя буквами: С.Л.Т.И.
— Слава Люцифера — торжество Израиля, — прошептал один из председателей. Да, это тайный лозунг Италии…
— Полномочие признано правильным, — громко добавила чёрная маска, сидящая рядом с ним.
Снова поднялась замаскированная фигура, открывая характерное лицо армянина, с толстым крючковатым носом и масляными чёрными глазами.
— Я представитель дашнакцутюна, Энзели Оглы Давидьян. Я прислан сюда как представитель великой Армении, распятой турками, русскими и персами… Да погибнут эти жестокие и жадные государства, одинаково ненавистные нам… армянам. Да здравствует международное масонство, восстанавливающее права угнетённых народностей. Слава поруганному и оклеветанному господину нашему, извечному вождю всех мятежников и всех рабов, жаждущих освобождения… В этих словах мои полномочия за все три государства, где орудует дашнакцутюн.
— Привет тебе, Энзели Оглы, — торжественно заявила первая чёрная маска. — Мы знаем твою энергию и с удовольствием следим за успехами вашего славного союза. Твои полномочия признаны великим Бет-Дином.
Снова поднялась одна из красных масок, открывая красивое розовое и белое лицо белокурого северянина, настолько резко отличающееся от остальных уже снявших маски, что некоторые из них не могли скрыть движения недоверия.
Но красивый блондин спокойно и уверенно произнёс:
— Я представитель северных анархистов, разлитых по Швеции, Норвегии, Финляндии, Северной Америке, Англии, Германии и России, подобно каплям кислоты, разъедающих цемент, сплачивающий эти государства… Меня зовут Олар в Америке, Пахонен в Финляндии и Швеции, Бернд в Пруссии, Наскоков в России… Которое из этих имён настоящее, в сущности безразлично. Мы, анархисты, идём рука об руку с воинствующим Израилем и международным масонством, потому что у нас одна цель: уничтожить отдельные государства и стереть с лица земли все религии. Пока эта цель не достигнута, мы с вами. Но затем нам придётся, быть может, померяться силами… Это вопрос будущего. Покуда же я — верный союзник великого тайного синедриона, подготовителя революций во все времена и у всех народов. До сих пор вы помогали нам. Теперь же помогаем мы вам. В качестве уполномоченного международного анархизма, передаю представителю Бет-Дина этот кинжал… Да здравствует всемирная анархия, созданная тем, кто был первым анархистом и останется последним революционером… Да здравствует тот, чьё имя объединяет нас всех!
Грозное молчание воцарилось после этой речи. Сидящие за столом перешёптывались. На белокурого анархиста устремилось десять пар недоброжелательных глаз. Однако такова была выдержка всех собравшихся, что слово «предатель», ясно написанное в этих взглядах никем не было произнесено.
Оба председательствующие внимательно рассматривали кинжал, переданный белокурым анархистом. На лезвии было выгравировано одно слово: «Рашаволь». Но на серебряной рукоятке, там, где помещается обыкновенно фабричное клеймо или проба, вырезан был едва заметный опрокинуты треугольник с двумя еврейскими буквами по сторонам: С.И.
— Слава Израилю! — громко произнесли обе чёрные маски, низко склонившись над кинжалом.
Затем они обменялись долгим многозначительным взглядом. Если бы маски не скрывали нижней части лица, на губах их можно было бы прочесть саркастическую улыбку жестокого торжества.
С места поднялась небольшая стройная фигура в таком же чёрном плаще и широкополой шляпе, как и все остальные. Но что-то в её манерах и облике сейчас же обратило общее внимание. Медленным и грациозным жестом сбросила эта красная маска плащ и шляпу. Из-под снятой личины глянуло прекрасное лицо женщины с матово-белой кожей, полными губами и глубокими бархатными глазами, блестящими, как звёзды, из-за длинных ресниц, оттенённых тонкими прямыми чёрными бровями.
— Женщина! — вскрикнуло два-три голоса. — Женщина здесь? Это против статутов!
Но повелительный жест обоих председателей быстро восстановил молчание.
Черноволосая красавица заговорила звучным грудным голосом:
— Я приехала вместо моего мужа. Оба председательствующие знают его имя, знают и то, почему он не мог явиться сам, не возбуждая опасных подозрений, моё полномочие выдано мне русско-еврейским «бундом». Вот оно.
Женщина положила на стол обыкновенную сторублевую бумажку. Но при ближайшем рассмотрении можно было заметить, что некоторые буквы из имеющейся на ней надписи были отмечены маленькими чёрными точками, образующими слово «Люцифер».
И снова оба председательствующие склонили головы в знак согласия.
— Графиня Малка, фамилия твоя нас не интересует, мы признаём тебя полноправной представительницей великого еврейского общества самообороны, того «бунда», который должен превратиться в орудие завоевания России, в армию торжествующего Израиля… Садись на своё место и знай, что мы ценим по заслугам блестящую деятельность твоего мужа и твою помощь в нашем общем деле.
Наступило молчание. Все переглядывались, как бы ожидая чего-то. Наконец председатель спросил с оттенком удивления:
— Почему не называет себя представитель Германии?
— Потому, что его нет между нами, — ответил один из ещё не снявших красных масок. — Я выехал с ним из Берлина, куда только накануне приехал из Афин и Софии. Мы должны были сесть вместе на пароход в Гамбурге. Но на одной из последних станций в наше купе явилась русская полиция и арестовала Натансона. По счастью, он заранее догадался об опасности, завидя издали полицейские мундиры, и успел передать мне своё полномочие и просить уведомить вас о своём аресте и предупредить о том, что ничего опасного для общего дела у него не найдут и через него не узнают. Вот полномочие Натансона. А вот и другое, выданное еврейско-масонским комитетом, работающим в Германии, Болгарии и Македонии, мне — Симону Бен Иохай.
На этот раз в руке председателя оказались две простые открытки, одна с видом афинского Акрополя. Другая с изображением берлинского императорского замка. На той и другой написаны были на жидовском жаргоне несколько незначительных фраз.
«Балканец» снял чёрный плащ и широкополую шляпу; на нем оказался красивый костюм македонского повстанца и черногорская «капица», под которой только очень внимательный взгляд узнал бы кровного жида Бен Иохайя, давно уже «работающего» по организации смут в Греции, Болгарии, Македонии, Боснии и Герцеговине. Он спокойно занял место, поклонившись присутствующим.
Вслед за ним поднялись две маски сразу. Одна из них заговорила гортанным выговором, опуская некоторые буквы.
— Моё имя Ли-Ки-Чинг… Я приехал из Китая через Индию, как было мне приказано верховным синедрионом. В Калькутте я захватил Расикандра — представителя браминов, присоединившихся к нам. Ему трудно говорить по-французски, почему он и просил меня передать его полномочие вместе с моим.
На стол перед председательствующими поставлены были две маленькие фигуры божков: одна из слоновой кости, очевидно, китайского происхождения, другая — из золота, изображающая какое-то сторукое индийское божество. Но на пьедестале обеих статуэток едва виднелся отмеченный красной чертой треугольник, с буквами «С.И.». Всякий непосвященный должен был бы принять этот едва заметный знак за клеймо фабриканта или метку резчика, делавшего статуэтку. Но посвященные знали, что эти две буквы обозначают: «Слава Израилю».
Наконец и последняя красная маска поднялась, открывая ещё одно типичное лицо старого жида. Худое измождённое, с носом в виде лезвия и остроконечным подбородком, почти касающимся этого носа над узкой впадиной беззубого рта, — этот старик мог служить моделью для вечного жида Агасфера.
И тем отвратительней казался этот старый жид, что стоящий рядом с ним Расикандр являлся типом красоты индийской расы. Высокий, стройный и тонкий. С правильным овалом лица, точно выточенного из слоновой кости, и великолепными мечтательными бархатными глазами, он одет был в богатый национальный костюм — в лиловый шитый кафтан на белых шёлковых нижних одеждах, на голове у него был белый газовый тюрбан. И рядом с ним — старый жид с голым черепом, в затасканной неопрятной жидовской одежде, с пейсами, в кафтане с «ци-целями» и в туфлях. Грязный, с длинной всклокоченной бородой он был ужасен, отвратителен и смешон в одно и то же время, а между тем все присутствующие, не исключая прекрасной графини, особенно почтительно поклонились именно этому чудовищу.
Председательствующий поспешно проговорил:
— Реб Гершель Рубин не нуждается в полномочиях. Его знает весь Израиль с прошлого столетия…
Одобрительный ропот пронесся между присутствующими.
— Реб Гершель… Знаменитый цадик Польши… Великий кабалист… Столетний светоч Израиля. Кто же его не знает?
Многочисленные руки протянулись к отвратительному старику. Прекрасное белоснежное личико графини Малки склонилось в поцелуе над исхудалыми, как у скелета, руками, с надутыми жилами и грязными, длинными, как когти, ногтями.
Один из присутствующих — еврей, маленький, тщедушный с бледным некрасивым лицом — привлёк на минуту всеобщее внимание.
Графиня Малка тихо вскрикнула, узнав это бледное лицо. А сам великий раввин ласково кивнул своей седой головой в чёрной ермолке, из под которой падали вдоль провалившихся землистых щёк два длинных «пейса».
— Борух Гершуни… — скорее пропел, чем проговорил на древнееврейском языке раввин. — Рад видеть тебя здесь, рад узнать, что мой ученик занял должное положение.
Борух Гершуни, молча улыбаясь, почтительно склонил голову перед раввином. Но взгляд его горящих чёрных глаз остановился на анархисте, рассеянно поглядывавшем на чёрный занавес в глубине комнаты.
— Я работал в Америке, святой равви, — ответил Гершуни тихим, вкрадчивым голосом. — Там были-таки работники на ниве Израиля. Но когда там всё налажено, когда наступает почти момент торжества Израиля, наши союзники-анархисты выходят из повиновения и начинают свою дикую проповедь, направленную к разрушению всякой власти, — даже власти Израиля…
Анархист пожал плечами. Графиня Малка вспыхнула вся, глаза её загорелись гневом.
— Находятся всё-таки предатели общего нашего дела…
Она, по-видимому, хотела разразиться пылкой обличительной речью по адресу анархиста, но последний замаскированный повелительным жестом остановил красавицу.
— Терпение, графиня… Ваше мнение будет выслушано своевременно. Члены великого международного Бет-Дина, теперь заседание может быть открыто! — произнёс он торжественно, медленно снимая маску с лица.
Это был лорд Дженнер.
Комментарии (0)